Ташкент
Я родилась в 1928-м в Ташкенте, мой отец тогда работал, если не путаю, в какой-то иностранной компании, занимавшейся экспортом узбекских фруктов. И кажется, главным товаром, которым они занимались, были не фрукты, а упаковка, — каждое яблоко или абрикос заворачивались в хрусткую бумагу. У нас дома этих плодов было всегда много, как было много их и в самóм городе, где черешни и абрикосы росли примерно так же, как в Москве вязы и тополя.
Мая мама была внучатой племянницей знаменитого художника Флавицкого, автора «Княжны Таракановой». Её родословная — отдельный сюжет. Её отец, а мой дед, Артемий Джиджикия, голубоглазый блондин-мингрел, служил в Варшаве при штабе пехотной дивизии. Именно там его застал 1914 год. Отправив маму с её сёстрами в Грузию (представьте себе — выпестованные няньками и боннами девочки из знатной семьи, разговаривающие на французском и немецком, приехали в горные сёла и пасли там скот), он участвовал в знаменитом Танненбергском сражении, попал в германский плен, откуда вернулся на родину, стал одним из создателей и руководителей грузинской армии в звании генерала, после советизации 1921 года пошёл работать в обычную школу, учителем математики. Естественно, эту богатую биографию ему припомнили в эпоху Великой чистки, в 38-м — отправили в лагеря на Алтай, где он умер через несколько месяцев [по некоторым данным — приговорён тройкой НКВД к высшей мере наказания с конфискацией личного имущества: его имя значится в перечне лиц, предназначенных к осуждению по 1-й категории (14. 02. 1938), подписанном Сталиным, Молотовым, Ждановым, — и расстрелян 31 декабря 1938 г., — Г. Е.].
О папиной судьбе я, к сожалению, не знаю так подробно, но и она была причудлива: до революции преподавал в Кадетском корпусе, затем был партизанским командиром на Дальнем Востоке, едва не попал в плен к японцам, вынужденно колесил по разным дальним странам, где выучился многим премудростям, а после возвращения домой занялся делами сугубо мирными. Например, был пионером советского тенниса, как «большого», так и настольного, — так, в Ташкенте до сих пор есть спортшкола имени Василия Ефремова.
Ташкент я помню не из детства, а, так скажем, уже из отроческих лет, — мама с папой расстались, и я потом лишь приезжала к нему. Ташкент в те годы был вполне благополучным городом. Он весь состоял из одно-двухэтажных частных домов, и культура там цвела не хуже, чем абрикосы и вишня. Мы с мамой уехали в Москву, однако потом я несколько раз навещала Ташкент, — в какой-то момент мама очень серьёзно заболела, и меня надолго отправили в Узбекистан. Там, с папой, было очень хорошо, я занималась в балетной школе Тамары Ханум, стала чемпионкой города по теннису, никогда не болела. Стоит ли говорить, что уже после моего возвращения из Ташкента, в тридцатых, отца тоже арестовали. Однако мне об этом не сказали ничего: просто «папа уехал в командировку».
Москва
В Москве мы с мамой поселились на Арбате у родных в комнате девять на девять; я пошла в школу и стала постоянно болеть. Мне часто приходится слышать и читать, насколько свинцовыми были те годы, когда всех парализовал страх. Я не помню ничего подобного, возможно, по причине малолетства. Или сказалось умение памяти запоминать только хорошее. Зато помню, насколько были душевны люди в те годы, сколько в них было тепла и света.
За мамой стал ухаживать сановный человек, работавший референтом у Молотова. Понятно, с его стороны имелись некоторые обещания, но маме для объявления его persona non grata было достаточно того, что он чиновник высокого ранга. Она познакомилась с Юрием Мироновым, работавшим в те годы монтировщиком декораций в Вахтанговском театре. Этот человек затем стал моим отчимом. Мама всё почувствовала правильно: отчим не чаял в нас души, а приставучего референта очень скоро посадили. Дядя Юра был поэт, но его не печатали, — он всегда был критически настроен по отношению к власти.
Война
Великую Отечественную я встретила с подвёрнутой юбкой, стоя в футбольных воротах. Я вообще была такая девочка-мальчик, во всяком случае, вратарь из меня был очень даже неплохой. Мальчишки меня обожали; своего велосипеда или самоката у меня не было, но я была для всех своя, и мне всегда их давали. Мы к тому моменту уже переехали в дом на Рождественском бульваре (на углу с Малым Кисельным), снова к родственникам. Странное дело — комната была маленькая, почти без света, вся мебель одолженная, но у нас было ощущение, что мы обитаем в какой-то царской зале.
В первые годы войны у нас были две формы внешкольного досуга: футбол и тушение зажигательных бомб песком из ведра. Мы были весёлые и бесшабашные, помню наши разговоры о том, что, мол, раз бомбы падают, пусть бы одна из них упала в склад Чаеуправления на Мясницкой, а мы бы собрали разлетевшиеся конфеты. Во время одного из налётов фугас угодил в гараж НКВД в Малом Кисельном, и взрывная волна подняла в воздух балку, которая пришлась мне по спине. Отвели к врачу, перелома не обнаружили, забинтовали, и уже через некоторое время я думала, что все зажило. Лишь совсем недавно травма здорово дала о себе знать — оказывается, у меня всё-таки был перелом позвоночника, с которым я проходила всю жизнь.
В войну я понемногу работала — то чертёжницей на военном заводе, то швеёй. Мы сначала шили рукавицы для солдат, а потом вдруг нам стали спускать заказы на крепдешиновые скатерти с филейными кружевами. Все были озадачены, но очень скоро выяснилось, что мы их изготовляли для генеральских жён. Энтузиазма, как вы понимаете, стало в разы меньше. Мне, кстати, не хватило месяца для того, чтобы стать ветераном труда и пользоваться сейчас разными льготами, ну да не в них счастье. Мы тогда работали за карточки, и уже поэтому всё имело смысл.
Впрочем, работала я не только из меркантильных соображений: в свободное время регулярно отправлялась помогать в госпиталь. «Сестрёнка, уточку!» — кричали мне солдатики. Я сперва не понимала, о чём речь, начинала в ответ петь всякие сказки, мол, поправишься, поедешь в деревню, там уточки... А меня санитарка отозвала в сторонку и говори: ты что, не знаешь, что это горшок так называется?
Ближе к концу войны во мне проявились гены Флавицкого, только я стала не рисовать, а шить. Полезное, в общем-то, умение в войну. И не только. Другое дело, что у меня парадоксальным образом не получалось это делать за деньги. Сделать вещь друзьям и знакомым, доработать чужую вещь так, чтобы она заиграла, — пожалуйста, а берёшь заказ — ничего не выходит, всё из рук валится. Мама после войны пошла работать в наркомат легкой промышленности, так её коллеги ахали от того, в каких вещах она являлась на работу. Ко мне до сих пор ходят за советами...
Тогда же примерно, благодаря одной из маминых коллег, мы хорошенько влипли. Мамина сослуживица в 1947 году предложила продать нам пальтишко на меня — тогда оно стоило тысячу рублей. В какой-то момент эта женщина уговорила маму, что лучше расплатиться после денежной реформы. А у нас не было ни сберкнижки, ни счёта, и мы в результате обмена стали, прямо скажем, гораздо беднее. Расплачивались за это пальтишко мы потом около двух лет. Помните, как тогда писали газеты: «с чувством глубокого удовлетворения воспринял советский народ шаги», «выросло благосостояние». Словом, жить стало в очередной раз лучше и веселее.
МГПИ
В конце сороковых я стала выбирать ВУЗ. Было странно — сама я хотела в архитектурный, опыт чертёжницы плюс некоторые знакомства явно указывали на МАИ (авиационный институт), но я в итоге поддалась уговорам родни и пошла в педагогический, на факультет русского языка и литературы. И не могу сказать, что хотя бы раз об этом пожалела, поскольку вся моя дальнейшая жизнь так или иначе оказалась связана со словесностью и педагогикой. За этот выбор голосовала моя абсолютная грамотность.
На этом поприще меня ждали два открытия. Во-первых, русский язык оказался тяжелейшей дисциплиной, и построенная на интуиции грамотность никак не помогала в деле его освоения. Во-вторых, как показала педпрактика на втором курсе, лишь немногие из приблизительно трёхсот моих сокурсников могли работать с детьми. А я заодно поняла, что это моё дело — на сто процентов.
После института мне предложили работать в МИМО. Я пришла, посидела, послушала, о чём они говорят, — и только меня и видели. Спесивые, заносчивые студенты; разговоры только о загранице. Вместо этого устроилась в меховой техникум в Ростокине. Там было интересно — я вошла в класс, а там ребята по 16-17 лет, все заняты своими делами, на меня никто не обратил внимания. Тогда я посмотрела на них, заложила два пальца в рот и как свистну!
Доверие было завоёвано мгновенно, мы в дальнейшем прекрасно ладили, и, смею надеяться, были друг другу интересны.
Хрущёв
Не могу сказать, что я не заметила смену власти — заметила ещё как. В день похорон Сталина я попала в такую давку на Трубной площади, что, если бы не солдаты, которые подхватили меня на перегородивший улицу грузовик и перенесли через оцепление, я бы просто погибла.
Но и от Хрущёва мне косвенным образом досталось. Я была дружна с художниками студии Милютина — Жутовским, Голицыным, Воробьёвым. Мне рассказывали, что на выставке в Манеже Никита Сергеевич тыкал пальцем в написанное с меня «ню» и орал: «У женщины, что, может быть такая талия?» Я, впрочем, не обиделась.
Но, помимо художнической среды, были у меня замечательные встречи и с людьми слова, например, с Анатолием Якобсоном. И Корнеем Ивановичем Чуковским.
Якобсон
С Якобсоном мы познакомились в знаменитой Второй математической школе, где учился мой сын Юра. Меня вызвали туда, потому что сынок писал стихи на уроке математики. Я в какой-то момент вышла из учительской, и от нервного напряжения расплакалась. Вдруг чувствую — надо мной кто-то наклонился. Оборачиваюсь, и вижу человека с внимательными голубыми глазами. Я тогда слышала что-то — Анатолий Якобсон, критик, литератор, переводчик, вся Москва съезжается на его лекции о поэтах ХХ века... Мы сутки гуляли с ним по Москве, не в силах расстаться, и все двадцать четыре часа он рассказывал мне о своей жене Майе Улановской. Дочь наших разведчиков в Америке, она была 18-летней девушкой арестована по делу о молодёжном «Союзе борьбы за дело революции» и прошла через каторжные лагеря. Вскоре после рождения их сына Саши она сказала: «Толя, у меня никого нет, но я тебя не люблю, и жить с тобой не буду».
Мы с ним жили не расписываясь, сейчас это называется гражданским браком. Отчасти такое положение было связано с Толиной правозащитной деятельностью, его могли арестовать в любую минуту. Впрочем, я наши отношения даже любовью назвать боюсь — просто мой дом стал его домом. Нам даже Майя уже стала говорить: мол, почему вы не женитесь? В общем, не до того было.
В какой-то момент Толя тяжело заболел. Из школы он к тому времени уволился (у них с директором была договорённость, что он работает, пока его деятельность не начнёт угрожать школе), пошёл на очень тяжелые условия в Первую образцовую типографию — и просто надорвался. Мы нашли очень хорошего врача, она спасла его. Мы стали думать, как отблагодарить интеллигентного человека? А накануне Толе через дипломатическую почту переправили из Америки первые карманные издания Солженицына. Вот мы и решили, что упакуем в коробку конфет эти самые томики («Раковый корпус» и «В круге первом) и преподнесём. Так и сделали. Что началось в ответ! «Вы что? У меня дочь комсомолка! Как я принесу ЭТО в дом?»
Чуковский
К Корнею Ивановичу в Переделкино я стала приезжать ещё до знакомства с Якобсоном, в 1963 году. Сначала со своими школьниками, которые помогали ему по саду и по хозяйству, разбирались в библиотеке, он же в ответ проводил с нами много времени, читал стихи.
Моя подруга Клара Израилевна Лозовская3 была его литературным секретарём. Со временем я стала её «заместителем», или «заменителем» — если была потребность и позволяло расписание, я неслась к Чуковскому в Переделкино. Он был удивительным человеком — одновременно и нянькой, и ребёнком. Непосредственный и очень мудрый, нуждающийся в помощи и сам готовый помочь, и всегда знающий, как это сделать. Однажды, провожая меня, он сказал: «Позвольте, помогу вам одеться». Я и повторила за ним, не задумываясь: «Помогите мне, пожалуйста, одеть пальто». «Вы сказали “одеть пальто”?!» — и прочитал лекцию о правильном словоупотреблении, которую я запомнила на всю жизнь. Моей преподавательской самоуверенности в тот момент как не бывало.
Корней Иванович вставал рано утром, работал, а затем ложился спать, в этот момент надо было читать ему вслух. Причём каждый раз он нарочно выбирал те книги, с которыми, по его мнению, мне надо было срочно познакомиться. Иногда просил меня читать детективы в свежих переводах: Жоржа Сименона, Агату Кристи. Поначалу я даже позволила себе вольность — мол, что это вы читаете такое, Корней Иванович? На что он совершенно спокойно отвечал, что и уму иногда нужно отдыхать.
Я на всю жизнь запомню его отношение к детям, не такое, знаете, дежурно-ласковое, какое бывает у родителей и педагогов, а внимательное, погружённое. Корней Иванович много занимался с моим сыном Юрой: тот с детства писал стихи, и не было у него читателя более внимательного, чем Чуковский.
Зная о моих визитах в Переделкино, Толя Якобсон неоднократно говорил мне, как бы ему хотелось узнать, чтó думают о его работе Корней Иванович и Лидия Корнеевна. К тому же Толя был правозащитником, и в этом плане Чуковская была для него примером и объектом восхищения.
Ну а заочное их знакомство с Корнеем Ивановичем состоялось с моей подачи. Я приехала на очередную вахту и, когда подошло время чтения вслух, испросила разрешения почитать ему работу молодого литератора. Он согласился. Слушая, он в какой-то момент попросил помочь встать, внимательно посмотрел на меня и спросил, кто это написал. Я назвала имя и фамилию. Тогда Чуковский, видя, как я волнуюсь, вдруг сказал: «Он ваш хахель?» Мне стало смешно, я что-то пробормотала и стала читать дальше. Когда я закончила, он произнес: «Муза, мне надо показать это Лидуше!» На следующий день мы зашли к нему в кабинет, он взял со стола книгу, и надписал: «Анатолию Александровичу Якобсону с восхищением и завистью!»4 Это была только что вышедшая в новой редакции книга «Живой как жизнь».
Толя с Лидией Корнеевной стали очень близки. Знаменитый Толин архив хранился у Чуковских на чердаке...
Наши дни
Когда читаешь чьи-то воспоминания, то почти всякий раз в конце следует вывод — вот какая страшная всё-таки была жизнь, как же было плохо, а уж сейчас что творится… У меня вот ощущения обратные — люди молодые всегда казались мне живее, умнее и лучше нас, и мне всегда было интересно — и работать, и дружить, и любить. Я официально четырежды была замужем, и каждый раз любила самозабвенно и уходила, если чувствовала, что любовь пошла на снижение. Мой сын Юра —Георгий Ефремов5 — выучил литовский язык и стал известным переводчиком; он несколько лет работал литературным секретарём у Давида Самойлова. В конце 80-х я помогала сыну и его друзьям создавать одно из первых независимых издательств — «Весть», которое выпустило «Историю инакомыслия в России» Людмилы Алексеевой, главные работы Анатолия Якобсона,
книги Льва Тимофеева, Юза Алешковского, Новеллы Матвеевой, сборник «Евангелие от русских поэтов», книги по философии религии и много другого.
Мы вложили в это издательство практически всё, что у нас было, наняли директора, и, конечно, прогорели. Потому что с этим делом, как с моим шитьём — все хорошее и настоящее, что можно сделать в жизни, делается не за деньги.
Записал Алексей Крижевский, публикацию подготовил Георгий Ефремов