А. Якобсон

Мигель Эрнандес1 (1910-1942)

Из книги "Знаток Луны", 1933 г.

"Мигель Эрнандес. Стихи", Москва, "Художественная литература"

ОБРУШИЛСЯ С НЕБА ПОТОК ДОЛГОЖДАННЫЙ

Обрушился с неба поток долгожданный, и пашня его приняла, как спасенье, и мир, осчастливленный ливнем весенним, сподобился вновь чистоты первозданной.

И ожили разом леса, и поляны, И рощи под новорождённую сенью. Как ладан, течёт аромат воскресенья, И ветви и борозды – благоуханны.

Дыханье весны изумрудно-зелёной Пьянит, как настойка душистая вишни. И взгляд хлебопашца, угрюмый вначале,

Согрет теплотою земли обновлённой. Любовь моя! Волею неба всевышней К нам радость приходит на смену печали.

* * *

Вот лилия, проснувшись на холме, свершила сокровенное усилье – и распахнулись ангельские крылья, слепящие, как молния во тьме.

А это значит, что конец зиме, – и благодатных соков изобилье повелевает, чтобы все любили, и все сплелось в весенней кутерьме.

И все живое, в поле или в чаще, находит пару: к самке льнет самец, Лишь я стою один, завороженный,

средь нежных колокольчиков, звучащих, как поцелуи, и среди овец, настороженно-чутких, словно жёны.

* * *

Спасибо сестра, за усердье, с которым ты гонишь печали, как снадобье хворость. Но мне не нужна светоносная прорезь – пусть наглухо будут задёрнуты шторы.

Пусть наглухо будут задёрнуты шторы над клеткой, где, с утренним светом рассорясь, голодная птица клюёт свою горесть. Ты прорезь улыбки мне даришь не в пору.

В день плача, сестра, не приемлю я смеха. Ответа не будет – напрасны старанья. Не мне веселиться, на мир этот глядя.

Скорбящему сердцу улыбка – помеха, она точно соль на растравленной ране... Сестра, убери её господа ради.

* * *

Как муравьи в своей смиренной доле влачат ярмо работы кропотливой, натруженные жилы терпеливо несут мое желанье — сгусток боли.

Я чую смерть, и жизнь моя — неволя, когда перед глазами это диво – грудь возносящаяся горделиво, с дыханьем колосящегося поля.

Как мертвецу последняя обитель, ты мне пришлась, любовь, и я немею перед тобою, как перед святыней.

Своей голодной крови повелитель, я точно раб, в пустыню брошен ею, – Да, нет песков, но схвачен я пустыней.

* * *

Ты золотой лимон издалека мне бросила, и в миг какой-то краткий я ощутил, как горечь стала сладкой, – так сладостна была твоя рука.

В моей крови недвижность столбняка сменилась воспаленной лихорадкой, и губы тотчас вспомнили украдкой вкус нежно-золотистого соска.

Но улыбнулась ты, и так чужда была твоя улыбка вожделенью, что обернулось все лимонной шуткой.

Безумья не осталось и следа, и, убаюкана унылой ленью, уснула кровь моя под кожей чуткой.

* * *

Как в саду тебя увижу я в колыханье мартовского цвета, так и закипает песня эта рокотом нежнейшим соловья.

Рокотом нежнейшим соловья, может обольщу тебя до лета, а потом глядишь, в июне где-то свяжет горло мне любовь твоя.

Я гигант в сравнении с тобой, и тебе, наверно, не поднять яблоко, которым я играю.

А сейчас бреду твоей тропой и, не зная, как тебя обнять, капелькой дрожащей замираю.

* * *

Я знаю посвист. Не восторгом чистым тот свист исторгнут, а неразделенной любовью, или раной воспаленной, или тоской безмолвной в поле мглистом.

Так соловей на дереве ветвистом подруги не найдя в глуши зеленой, как в лихорадке бьется и, влюбленный, захлебывается горячим свистом.

А горлинка тревожно суетится в холодной тишине, потом в забвенье поет, выводит жалобно повторы...

И я печально-одинокой птицей свищу в безмерном и безумном рвенье, и глухо внемлют мне немые горы.

* * *

В каком-нибудь селении высокий бук или дуб, а может, альгарробо – тот, что подарит доски мне для гроба, – давно стоит, как сторож одинокий.

А может быть, свершился срок жестокий, и ствол крушит пилы визжащей злоба, и вот земная дрогнула утроба – упал мертвец, хранящий жизни соки.

А может, деревянная обнова уже кроится мне и подытожит мне скоро все итоги древесина...

А темная земля всегда готова (наверняка, без всяких там "быть может") принять последнее дыханье сына.

Из книги "Неугасимый луч", 1936 г.

* * *

Когда этот луч перестанет струиться, терзая мне грудь, где во мраке скрываются злые причуды, где звери рычат и ржавеют чистейшие руды? За что этот луч меня мучает, сердце пронзая?

Тот луч – сталактита разящего грива косая, он пламя и меч, что меня настигают повсюду. Когда отлучен от луча и от муки я буду? Зачем этот луч излучается, не угасая?

Со мной зарожден, стал он болью моей изначальной; его не забуду, покуда не встречусь с могилой; во мне коренясь, на меня же направил он бивень.

И нету исхода, и участи нету печальней, И будет упорно, все с той же неистовой силой, пронизывать душу мою сталактитовый ливень.

* * *

Как бык, порожден я для боли, и жгучим клеймящим железом, как бык, я отмечен. Мой бок несводимым тавром изувечен, мой пах наделен плодородьем могучим.

Как бык, не владею я сердцем гремучим, огромное сердце измерить мне нечем. Твой лик воссиял. Поединок извечен. Я бьюсь за любовь твою, жаждою мучим.

Как бык, беспощадно я взыскан судьбою, и в пене кровавой язык мой клокочет, и грузный загривок взметен в разъяренье.

Как бык, за дразнящей гонюсь я тобою, и шпага насмешки пронзить меня хочет. Я бык, я растравленный бык на арене.

* * *

Проходят по тропинке сокровенной Крестьяне, совершая круг свой тесный, Их кровь гудит под тяжестью отвесной – Под грузом зим и вёсен, рвущих вены.

Так, через труд вседневный, неизменный они приходят к поцелую, к песне, и жадно впитывает воздух пресный земную соль, мужицкий пот священный.

А я иду один своей дорогой, и не приводит к счастью путь мой длинный, и не разводит он меня с тоскою...

Под сводом лба заплакал круторогий бык одинокий на краю долины, забыв про естество свое мужское.

* * *

Смерть в бычьей шкуре движется слепая; рога и раны — вот ее обличье; корриды упоительной добыча, она пасется, тяжело ступая.

Звериный рев разносится, вскипая любовью непомерной, жгучей, бычьей; ей все земное обнимать в обычай, кровь пастухов убитых искупая.

Бери мой луг, несытый зверь влюбленный, – мою живую душу, горький плод мой, коль горечи отведать захотелось.

Как ты, измучен я неутоленной любовью ко всему, глухой, бесплодной, и сердце скорбным саваном оделось.

Из книги "Ветер народа", 1937 г.

* * *

Любовь взошла над нашими телами луной, околдовавшею две пальмы, которым кроны сдвинуть не дано.

Двух тел горячих сокровенный шепот звучал нежнее песни колыбельной. Потом сменился он недужным хрипом, и губы замерли, окаменев.

Нам плоть изъела судорога страсти, И кости просверлило нам желанье; Но лишь соприкоснулись наши руки – оцепенение сошло на них.

Луною прокатилась между нами любовь, испепелившая два тела; два призрака остались одиноких, и не дано соединиться им.

* * *

Пляшет холодный пепел под неумолчный вой в комнате, где когда-то слышал я голос твой.

Пепельная каморка и одинокий зов осатаневшего ветра — вместо двух голосов.

Мёртвый портрет в простенке. В зеркале – пустота. Серый комочек платья. Брошенная тахта.

Пепелище любви ветер терзает злой, ночью ворвавшись в щели и шевеля золой.


1) Младший современник Федерико Гарсиа Лорки, Мигель Эрнандес (Miguel Hernández Gilabert) был и принят, и понят, и оценен им, хотя олицетворял собой поэзию совершенно другого типа. Крестьянин и пастух необыкновенно быстро, самоучкой достиг вершин европейской образованности и, главное, органически и мощно впитал в себя традиции древней и чрезвычайно изощренной испанской поэзии, став виртуозным мастером стиха, его самых сложные форм. Эрнандес был поэт большой внутренней напряженности, поэт трагический, романтический. Главный стержень его лирики – это поэтическое, авторское "Я" и мир, с которым это "Я" находится в состоянии противоборства, противостояния.

Эрнандес прожил короткую жизнь. В 1936 году, в начале Гражданской войны, он попал как боец республиканской армии в плен к фалангистам, был приговорен к расстрелу, замененному 30-ю годами заключения. Умер от туберкулеза в тюрьме, прожив немногим больше 30-ти лет.

Переводы напечатаны в книге: "Мигель Эрнандес. Стихи", Москва, "Художественная литература", 175 с., 1970. Редактор Галина Полонская.


Мемориальная Страница