В то раннее утро, казалось, весь белый свет завален снегом, лавиной снега, потопом, и люди выглядели так, будто спаслись от этого потопа, только что сошли с ковчега и делают первые шаги по заваленной снегом земле. Трамваи еле тащились через завалы снега, с большим трудом, автомобили, как большие мухи с пепельной порошей на крыльях жужжали и дергались по заснеженной дороге. Дома стояли с массивными снежными шапками на головах.
Я с трудом переставлял ноги по глубоким сугробам. У театрального сквера из белой мглы проступили очертания нескольких артистов Еврейского театра. Их лица омрачала забота, в глазах – растерянность и ужас, с ходу они меня ошеломили: «Михоэлса убили. Прикончили». Я уже больше не мог думать ни о снеге, ни о том, что творится вокруг. Всё моё существо потряс один вопрос, одна весть: «Михоэлса убили». Больше не думалось о том, что происходит вокруг, сознание мое целиком было подавлено одним словом: «Прикончили. Убили. Михоэлса». Ни о чем другом и помыслить не мог, для других соображений места ни в сознании не осталось, ни в моей голове, ни в моём сердце, ни во всем моем существе: «Михоэлса убили».
Соломон Михоэлс4 |
Все мы направились в морг, где уже лежал убитый Михоэлс. Тащились небольшой группой: я - Айзик Платнер, старый актер Еврейского театра5 Трейстман6 и несколько молодых артистов, бывших студентов и студенток московской театральной студии7, которые теперь работали в Минском еврейском театре.
Соломон Михоэлс с выпускным курсом театрального училища при МосГОСЕТе, середина 1947г. Фотография из Архива Самуила Иоффе8 |
В заброшенном уголке большого больничного двора, на отшибе, одиноко стоял приземистый печальный домик с хмурыми окошками, с тяжёлой дверью. Дверь была заперта, на ней висел тяжёлый большой замок, как будто покойники могли оттуда совершить побег.
Молодой санитар, которого удалось отыскать среди снежных завалов, открыл нам эту дверь. Прямо возле входа первым лежал Соломон Михоэлс. На нем была меховая шуба, одна пола заходила за другую, из-под шубы торчали ноги, одна в ботинке с калошей. Другая – в калоше. Не помню, был ли другой ботинок. В воротнике шубы покоилась непокрытая голова Михоэлса, без шапки. Глаза прикрыты, словно в задумчивости, нижняя губа Михоэлса, нижняя губа, так хорошо знакомая нам по его портретам, фотографиям, по всем ролям, сыгранным им на сцене, эта нижняя губа его была опущена. Как будто он был на кого-то обижен. Его левая щека была изборождена синяками, кровоподтёками, опухшая, словно от кровоизлияния.
Михоэлс выглядел так, будто сейчас он играет самую значительную, самую важную роль, свою последнюю роль. Совсем один, без коллектива, сам по себе, – последнюю роль.
Как знать, какая схватка произошла совсем недавно между ним и смертью? Кто может знать? Похоже, сопротивлялся кому-то, таким истерзанным может выглядеть только человек, который вёл тяжёлую борьбу с теми, у кого численный перевес. Хотя Михоэлс был человек сильный, с крепкими мускулами, все же не мог он победить тех, кого было гораздо больше.
Пришли врачи, чтобы сделать вскрытие. С одним из них была молодая блондинка. Когда она увидела Михоэлса, лицо ее перекосилось в гримасе ужаса, она спросила санитара, что могло стрястись с Михоэлсом. Доктор ответил ей: «Автомобиль сбил их обоих. (В другом углу морга лежал второй покойник, погибший в ту же ночь вместе с Михоэлсом.) Их переехал автомобиль».
Девушки, бывшие студентки театральной студии, ломали руки, всхлипывали, пытаясь сдержать плач. Я смотрел на Михоэлса, – может, что-нибудь скажет?
У санитара, парня в белом халате, вдруг прорвалось рыдание, и, всхлипывая, словно с обидой, словно ища справедливости у кого-то, он произнес: «Да, автомобиль…» И он двумя руками приподнял голову Михоэлса, немного повернул её к нам и показал. Как раз посередине черепа зиял глубокий пролом размером с пятерню. Такую дыру, очевидно, могла пробить только тупая железяка, обрушенная на голову с большой силой, и не один раз.
Санитар осторожно опустил голову Михоэлса на место, а мы все молча стояли вокруг, даже не смея поднять головы и взглянуть друг другу в глаза. Я в последний раз пристально посмотрел на Михоэлса. Перед моими глазами мгновенно пронеслась галерея образов, созданных им сцене. Я глядел на его отвисшую нижнюю губу и видел, как он играет Биньямина и говорит Зускину: «Видишь, Сандерл, видишь, что может случиться…» Вот он играет Тевье и говорит: «Вы знаете, что есть Бог на свете, я не говорю – мой Бог, твой Бог; я говорю – наш общий Бог, который сидит там наверху и видит все подлости, которые творятся здесь, на земле…»
Вот он играет короля Лира, а на дворе снежный буран, и у короля ветром сорвало с головы королевскую корону. И у Михоэлса налетевший буран сорвал корону с головы. Михоэлс играет теперь свою последнюю роль.
Я хотел хорошо запомнить, запечатлеть в памяти его облик, последний раз всмотрелся в великого мастера, – в актёра, которого его народ дал миру, в глубокого мыслителя - Михоэлса, в «хохема»-мудреца Михоэлса, в всегда готового к жертвам Михоэлса, в Михоэлса-жертву.
Нам велели покинуть морг, врачи приступили к вскрытию. К вскрытию мертвого тела Соломона Михоэлса.
Айзик Платнер. Фото 1940 г. из архива Джессики Платнер |
Вступительная заметка
и перевод с идиша
Михаила Хазина9.
Копия страниц с рассказом «Последняя роль Михоэлса» из журнала «Идише култур»10. |