Вера Ивановна Прохорова1

Интервью Мемориальной cтранице2

Вера Прохорова, 2004 г.

Вера Ивановна, я хотел бы поговорить с Вами об Анатолии Якобсоне.

Это был удивительный человек, я его ужасно любила. Настолько, что Майя мне написала после его смерти: "Если бы я могла от Вас Толину смерть скрыть, я бы это сделала", - потому что Толя для меня был воплощением жизни, деятельности, доброты, соединённой с очень большой энергией, – активно помогать, активно бороться. Он был талантлив и в литературном смысле, и, я бы сказала, как актёр, - он прекрасно читал стихи. Мы с Толей и Майей были всегда очень, очень дружны. Майя была как бы моя лагерная дочка. Когда она вернулась из лагеря и встретила Толю, она мне про него рассказывала, и, конечно, познакомила нас.

Очень много людей провожало его в отъезд за границу. Помню, кто-то сказал: "Вы увидите Париж, вы будете, наконец, свободны". Толя ответил: "Я всё время свободен сам. Что вы мне говорите? Зачем мне Париж? Это моя страна, которая сейчас нуждается в том, чтобы её любили, чтобы ей помогали. Как я могу уехать? Для меня это ужасно, это смерть". Для него жизнь была в активной помощи людям, в открытости, в доброте, а не в обречённом бездействии.

Перед отъездом Сахаров хотел с ним увидеться, а Майя была очень занята. И Тошка, бедный, настолько не мог просто один быть, сказал мне: "Ну, поедемте со мной". Я была с ним у Сахарова. Андрей Дмитриевич удивительно приятное впечатление произвёл на меня.

Это было перед самым отъздом. Сахаров сам ему позвонил: "Толя, я слышал, что Вы уезжаете?". - А Толя сказал: "Я бы хотел с Вами проститься". И, поскольку он обязательно кого-нибудь захватывал из друзей или близких, то получилось так, что я увидела Сахарова.

И первое, что Толя сказал Сахарову: "Спасибо Вам огромное, что Вы меня позвали. Я считаю, что Вы пришли на мои похороны". Андрей Дмитриевич сказал ему: "Толя, не принимайте это так всерьёз, не будьте в таком отчаяньи. Почему Вы говорите о похоронах? Я понимаю, насколько Вам тяжело уезжать отсюда, когда Вы в центре всех событий, но Вам всё равно не дадут продолжать участвовать в них. Поэтому Вам надо уехать и сохранить силы. Вы будете всегда нужны людям, где бы Вы ни были". - А Толя сказал: "Я хочу быть нужен здесь, это – моя страна, нет никакой другой страны". "Что Вы, Толя. Надо пережить тяжёлый кризис и потом всё наладится. Ваша полезная деятельность будет ещё очень нужна. Вы настолько талантливы, что Вы сможете использовать свои литературные возможности и писать".

"Я чувствую, что я не смогу. Я не могу дышать другим воздухом, когда здесь всё это продолжается", - ответил ему Толя. Сахаров очень мягко, очень доброжелательно, я бы сказала, ласково сказал ему: "Толя, ну, успокойтесь, подумайте – Вы впечатлительный человек, столько будет новых впечатлений, ну Вы переживите этот тяжёлый период, как мы все переживаем". Всё это он говорил очень добро и просто.

Очень тяжело это вспоминать.

Это было на квартире Андрея Дмитриевича?

Это было на квартире кого-то ещё. Там, кроме Сахарова и его жены, была одна пожилая дама – кажется, какая-то родственница Сахаровых. Скорее всего, это была её квартира. Мы приехали городским транспортом. Сахаров был совершенно свободен в том плане, что за ним в тот момент не наблюдали. А может, и наблюдали, но нам, естественно, это было как-то безразлично. Самая обычная квартира, в самом обычном доме, не приметная ни богатством, ни бедностью, такая квартира интеллигентного человека: полка с книгами, стол...

И я Вам скажу, что большего патриота, чем Толя Якобсон, я не знала среди самых наирусских людей. Потом, уже из Израиля, он писал Даниэлю: "Знаешь, бывает у людей скарлатина: некоторые от неё умирают, у некоторых остаются последствия, а я умираю, как от скарлатины". И там ужасную такую фразу горькую он говорит: "Если бы знать, что это временно, но ведь это же навсегда".

Бедный Толя, мне кажется, что ему не хватило каких-то нескольких лет, чтобы он смог вернуться. Он был бы невероятно необходим.

Я не знаю ни одного человека, который, встретясь с Толей, смог бы к нему относиться равнодушно, – так он завоёвывал сердца. Видимо, даже следователь испытывал своего рода симпатию по отношению к Толе. Он сказал ему: "Анатолий Александрович, уезжайте Вы. Знаете, ведь мы кого арестуем, кого купим, а кого вышлем. Вас не купишь. Арестовывать... А зачем? Поезжайте Вы в Израиль". А Толя говорит: "У меня никаких вызовов нет". Тогда следователь говорит: "Так он будет, хоть завтра".

После визита к Сахарову мы приехали к Якобсонам, посидели с Майкой и с их собакой. Толя обожал свою собаку. Он говорил Томику: "Сын мой, разве тебя отец оставит здесь?".

Есть фотография, где Якобсон снят с беленькой собачкой.

Да-да. Вы знаете, как-то раз Толя поздно вернулся домой. Майя говорит: "Я уже легла спать", а Толя подходит к ней и говорит: "Слушай, от тебя сейчас очень много зависит. Он ждёт". Майя спрашивает: "Кто это он?". "Когда я вышел из метро, за мной увязался пёс. Я ему сказал, что я бы его взял, но сначала должен спросить у своей жены. Если она не захочет, то я не смогу тебя взять. Подожди у дверей, я у неё узнаю". И собака его ждала. Майя мне говорила: "Вера, ну что я могла сделать? Как я могла отказать тогда Тошке?". И Тошка побежал, собака ждала его, и оба радостные вернулись. Толя сам готовил еду, Майка работала. Толя говорил: " Я готовлю три разных стола: вегетарианский для Майки, диeтический для сына и общий для нас с Томиком". Толя и в быту был как-то удивительно прост, приветлив и всегда хотел принести пользу, что-то сделать, чем-то помочь. Стоит ему узнать, что кто-то заболел из друзей, – Толя первый: "Что принести? Может быть пойти куда-то?". Кому-то нужно было отвезти посылку. Толя, конечно, поехал и отвёз. Чисто случайно он не оказался на Красной площади, когда там, в августе 1968, устроили сидячую демонстрацию. Майка, чувствуя, что что-то в этот день будет, послала его за сыном в пионерлагерь в Звенигороде. Толя поехал за Санькой, не догадываясь, что Майю просили предупредить его о готовящейся демонстрации, но она не предупредила, понимая участь тех, кто там будет. Тошка вернулся с ребёнком, когда уже всё произошло. И Тошка потом очень долго огорчался.

Толя был замечательный человек, полный открытости и доброты, и вместе с тем пылкий, готовый от возмущения бежать помогать, ввязаться в драку. Какой-то бесстрашный очень. А там, в Израиле, он затосковал. Тому же Даниэлю писал: "Вот течёт река Иордань, а мне бы быть хоть под каким-то забором, но в Москве, но быть в России, я не могу здесь, совершенно".

А перед отъездом повторял всё время: "Это мои похороны". Пришла Лидия Чуковская на проводы в Шереметьево. Толя с ней много времени провёл. Пришли его бывшие ученики, многие друзья. Много народу было. И, конечно, мы были рядом с Майкой, с Толей всё это время, когда подходили люди. Приехали даже из Сибири его бывшие ученики.

О Толе говорить – значит повторять слова о его абсолютной самоотверженности, открытости, желании всегда помочь и о его какой-то чуткости удивительной к человеку. Реагировал он моментально, активно и всегда с успехом. Съездить надо в какой-то лагерь, откуда нужно срочно привезти документ одному из бывших Майкиных подельцев. Кто поехал? Толя! Как кому-то надо что-то отнести, принести, помочь – Толя!

Мои близкие все, друзья и я сама – мы просто восхищались его способностью к литературе. Тоша был очень самостоятельный и интересный критик творчества Блока. Можно с ним не соглашаться, но он был очень искренний. И он очень любил Ахматову. Кстати, она его знала и очень его любила тоже, Тошку. А он восхищался ею, он считал, что Ахматова – это символ России. У него хорошие стихи были, посвящённые Ахматовой. Он часто общался с ней, у них были какие-то собрания, встречи. Майя это более подробно знает. У Майи в дневниках очень многое сохранилось. Я говорила ей: "Ты отбери не такие, когда Толя с горя, или, там, выпив что-то говорил, а его разумные речи и высказывания о прекрасном – и очень меткие, и очень умные. Но, конечно, выпить он любил и мог как-то так высказаться, иногда крепким словом, но всегда осторожно. При мне, и при женщинах вообще, он не выражался, но Майка всё-таки иногда слышала такое от него и очень не одобряла.

Когда собирались уезжать, собаке выстроили деревянную клетку. Потом в аэропорту таможенники сказали, что в такой клетке собака разобьется, клетку надо поправить, и надо за это заплатить. Деньги тут же собрали, и клетку сделали удобообитаемой, так что собака уехала вместе с Толей. И он перед этим говорил псу: "Сын мой, да неужели отец тебя оставит? Никогда". Вот такой был Толя. Мне очень всегда трудно говорить был про Толю. Для меня он был символом будущей молодёжи, которая потом сможет взять страну в свои руки, вдохновлять всех в тяжёлые минуты. Поэтому всем, кто Тошку знал, было действительно тяжело поверить в такой страшный конец. Майка говорила мне: "У него депрессия была". Раньше, при всех тяжелейших обстоятельствах, никих депрессий не было. Он, конечно, психически не был уравновешен, и ему нужна была очень бурная, настоящая жизнь, в любви и деятельности. Когда он этого совершенно лишился, его все как-то ублажали – он так это воспринимал – и это, по-моему, ему было особенно тяжело. Так он писал своему другу Даниэлю.

Вера Ивановна, я учился у Анатолия Якобсона во Второй школе, он преподавал у нас литературу, историю и русский язык. 30 апреля 2010 года исполнится 75 лет со дня его рождения.

В это невозможно поверить, думая о Толе.

На уроках истории Якобсон говорил, что не всё так однозначно, как в официальной советской версии о взаимоотношениях рабочих и фабрикантов до 1917 г. В частности, он упомянул владельцев Трёхгорной мануфактуры Прохоровых – Вашего деда и отца, – которых за заботу о рабочих произвели во дворянство, наградили Большой золотой медалью международной выставки и Орденом Почётного легиона Франции.

Да-да, это верно всё. Отец мой умер в 1927 г., рабочие ему помогали всё время, они его спасли от расстрела. После революции отец мой рабочими был оставлен директором – они не хотели, чтобы он уходил. Два года он был директором, а потом, поскольку правительство денег не выдавало рабочим, он расплатился с ними своими товарами, которые были на складах. Раздал в виде зарплаты сначала товары готовые, а потом – хлопок. Его обвинили в хищении государственной собственности, потому что фабрика была уже национализирована, и приговорили к расстрелу: прямо с директорского места – в тюрьму.

Но рабочие – этот документ я сама читала – созвали собрание Трёхгорки, послали делегацию в ЧК, в которую входили коммунисты из рабочих, и просто отбили моего отца, говоря, что он был примерным директором. В начале НЭПа нашлась ему в подмосковном Царицыне (там такие маленькие чудесные коттэджи были по берегам прудов) работа, уже начиналось мелкое частное производство. Отец был специалист по хлопку. В отличие от нынешних олигархов, дед водил отца с десяти лет по всем цехам. Папа это любил: прядильный и красильный цеха, станки – всё для него живой жизнью жило. И с рабочими у него были братские отношения: он детей их крестил. В течение трёх лет после смерти отца рабочие помогали моей маме, мне и брату – приносили деньги.

Вот почему у меня с детства неприятие, отвращение к классовой, расовой и любой другой ненависти, которую вбивают людям в головы негодяи ради своей своей карьеры. Вот и всё, потому что ни у какого человека врождённой ни расовой, ни классовой ненависти быть не может – все дети рождаются равными. Но, Гитлер, наверное, не был приятным существом в детстве, и я думаю, что Иосиф Виссарионович – тоже.

Мы сначала жили в Царицыне, а после переехали в семью тёти – Любови Николаевны, урождённой Гучковой, у которой тоже двое детей было. Потом арестовали её мужа, её саму и сына. Был ещё один эпизод: в 1937 году нквдешники пришли на квартиру тёти и затребовали моего отца – Ивана Николаевича Прохорова. Мать говорит: "Иван Николаевич здесь не живёт". - "Как не живёт?! Вот у вас семья... А где же он?" Мама сказала: "Он живёт на Ваганьковском кладбище".

То, что тетя моя, Любовь Николаевна, была урождённая Гучкова, было в то время большим преступлением. Правда, она была не дочь, а только племянница министра Временного правительства. А дедушка был московским городским Головой, два срока.

Вернёмся к Якобсону. Интересовался ли он Вашим пребыванием в Гулаге, тем, как Вы выжили в том аду?

Конечно, у нас разговоры о Гулаге были. Иногда даже юмористические. Когда подох Сталин, нас в лагере стали, вроде, к культуре приобщать. Ставили "Снегурочку", и Майка играла Леля. Она была такая хорошенькая, всё начальство в восторге от неё было.

Надо отдать должное тому, что Гулаг 50-го годa – это не 37-го и не военныx лет. Те были просто лагеря смерти: люди голодали, умирали. У нас ничего похожего уже не было. Было недоедание, было 500 граммов хлеба. Если не выполняли норму, то 400; три раза в день давали какую-то баланду: утром – мисочку жидкого супа из ячневой крупы, чашечку такого же супа в обед, а вечером мисочку так называемого рыбкина супа, совершенно несъедобного, замешенного на какой-то мелкой рыбке.

Бараки были тёплые, лес был свой. Каждую субботу прожарка и баня, никаких вшей. Это был особый закрытый лагерь, куда я попала по ошибке, у меня самая лёгкая статья – раговоры 58-10. Сунули меня туда: может, там не хватало народу. И мы носили номер на спине, у меня был АГ-294. В этом номере была зашифрована зона Тайшет-Братск в Иркутской области, так называемый Озерлаг, где мы встретились с Майей.

Зимой номер был на телогрейке, а летом – на одежде. На какой-то там тряпочке, которую выдавали нам, и мы должны были с этим ходить. Меня это очень не устраивало, потому что всегда хотелось, чтобы называли по имени и по фамилии, а не "АГ-294". У Майи и у меня были некоторые общие знакомые по Гулагу.

Ну, мы говорили с Толей о Гулаге, как мы говорим о нашем каком-то прошлом, о наших родственниках. Это всегда была общая тема. Толя переживал, что он не пострадал, что он пропустил Гулаг.

После возвращения из Гулага, через какое-то время, Вы стали преподавать иностранный язык?

После моего освобождения был приказ Хрущева вернуть всех на места прежней работы; даже если мест нет – как угодно вывернуться, хоть как дворника провести, и выдать двухмесячную зарплату и жильё. Если ты жил в общей квартире, значит – комнату в общей квартире, а некоторым людям выдавали отдельные квартиры. Я освободилась 18 августа, а 1-го сентября я была уже на работе, по расписанию. Никаких мест не было, но они обязаны были меня взять, так во всех учреждениях было.

Там были мои друзья, все были знакомые, молодёжь там за шесть лет подросла.

А кто ещё из общих знакомых присутствовал, когда Толя и Майя приходили?

В основном бывали: мой племянник Сергей Травкин, племянница, тётя, друг племянника, кто-то ещё. Разные люди, но все – сочувствующие. Абсолютно все. Вот и Майкие пришли: Майя и Толя. Толиных отдельных друзей, честно говоря, я не знала. Помню кого-то большого роста, забыла имя. Даниэля я видела, он был большой друг Толин, был какой-то – потом оказался предателем – этого я, слава Богу, не знала. Потом я встречалась с Музой Ефремовой, его хорошей знакомой, её сын Георгий помогал с изданием Толиных книг. Очень дружили мы. Вопрос поколений как-то не вставал. А Майкиного отца я просто обожала! Он был удивительной личностью. Майя может это всё лучше рассказать.

А как Вы познакомились с Толиной мамой Татьяной Сергеевной?

Ну, как – у Тошки. У Тошки была своя мужская какая-то компания, потом лагерная наша, молодёжная. Толя, естественно, познакомил нас со своей матерью, представил меня другом Майи. Майка, собственно, мне вроде дочки была. Разговаривали обо всём, верили в свою конечную победу, в победу демократии. Надо сказать, что у Тошки никогда не было желания мести или ненависти. Он воевал, но за справедливость, а не с кем-то лично. У нас была настоящая дружба, хотя разница в возрасте была – целое поколение. Когда ребята ходили куда-то танцевать или тяпнуть, я не была с ними, но когда разговаривали, мы были совершенно наравне.

Разговаривали ли об изучении иностранных языков?

Я знаю, что он английским особенно интересовался. Он же сравнивал переводы 66-го сонета Шекспира и как-то очень хорошо лингвистически разбирался. Его, вообще, интересовали языки, поскольку в переводе огромное значение имеет то, насколько точно передано то, что хотел сказать автор. И, кстати, из всех переводов 66-го сонета он выше других ценил перевод Пастернака, в котором передано именно состояние Шекспира, отнюдь не агрессивное, не проклятье, что он чувствует боль от того, что "честь девичья катится ко дну" и общество полностью развращено, – а не так, как у Маршака:

...Всё мерзостно, что вижу я вокруг...
Но как тебя покинуть, милый друг!

У Пастернака в переводах много личного, и Толя говорил, что у другого поэта, это могло бы быть недостатком. У Пастернака это совмещается с глубоким пониманием души самого автора и того, что тот хотел сказать.

Толя обожал Лорку. Я говорила ему: "Он отвратителен, этот Лорка, мне он ужасно не нравится. Злобный, бешеный, вечно кровь у него". А Толя не соглашался, и у нас были споры. Он читал мне перевод какой-то "Кровавой свадьбы". Там некая дама шьёт себе покрывало на смерть. Мне это показалось смесью пафоса, сентиментальности и неоправданных страстей, а Тоша читал это с большим увлечением, и дал комментарий, правда, устный.

Петрарку он тоже любил, как-то разбирался в подстрочнике. Сонеты к Лауре он комментировал с большим чувством, они ему очень нравились. Он мне показывал начало своих переводов Петрарки и говорил: "Смотри, как у него и любовь, высокая любовь, и страсть выражаются одновременно".

О Данте он много говорил и при чтении делал интересные замечания. Так, он говорил: "Понятно, что самый страшный грех – предательство, и Данте поместил предателей в 9-й круг. Для итальянца самой страшной карой был холод, поэтому он их не в пламя даже загнал, а в ледяное озеро. Они там во льду".

А Иуда был в пасти Сатаны, который его всё время терзал. Рядом с ним был Брут и ещё кто-то. Брут был тоже, конечно, предателем, потому что предал Цезаря. Данте считал, полагал Толя, что самое страшное – это человек, который предал доверившихся ему.

Комментировал ли Якобсон ту часть "Божественной комедии", где говорится о самоубийцах?

Помню очень сильные картины описания самоубийц. В Аду все души имеют человеческий образ, а самоубийцы – нет. Они превратились в какие-то деревья, и птицы хищные их клюют. И есть сцена, где они идут на Страшный суд:

Пойдём и мы за нашими телами,
Но мы их не наденем в судный день:
Не наше то, что сбросили мы сами.

Мы их притащим в сумрачную сень,
И плоть повиснет на кусте колючем,
Где спит её безжалостная тень.

Вот какова у верующего католика Данте судьба самоубийц – они не могут после смерти быть в своём образе, и это, конечно, самое большое несчастье для человека. Вот почему, когда Майка мне сообщила про Толину смерть, я сказала, что только страшная вспышка ностальгии и психической болезни в тот момент привели его к самоубийству.

Толя был воплощением жизни, но, конечно, с перепадами. Ему, очевидно, нужна была активная жизнь, абсолютная нужность и занятость. У него была физическая любовь к России. Он же писал Даниэлю и говорил мне не раз: "Вы знаете, я бы лучше под любым забором где-нибудь в Москве был, а не здесь. Вот смотрите: течёт река Иордан, рядом Гефсиманский сад, но что мне это? Не могу, не могу я, вот, здесь. Ну, не могу".

Не просил ли Якобсон Вас подготовить подстрочники для своих переводов, например из Честертона?

Нет. Обычно беседы были, когда он приходил работать. Общий разговор начинался с Пастернака, а потом Тоша говорил о Петрарке или о Данте: "Вот, это, правда ведь, там замечательно?". О подстрочнике с английского только один раз говорили, когда мы 66-й сонет читали. Помню, что песенки Офелии ему тоже очень нравились:

He is dead and gone, lady,
He is dead and gone;
At his head a grass-green turf,
At his heels a stone.

Помер, леди, помер он,
Помер, только слег.
В головах зеленый дрок,
Камушек у ног.

Толя очень одобрял перевод Пастернака. При этом он говорил: "Конечно, у Пастернака много мест, где он внёс своё, но, всё-таки, это очень здорово. Хотя есть расхождения, которые можно критиковать". Он, вообще, считал, что Пастернак настолько поэт от Бога, и что он так чувствует, что может от себя что-то внести. Суть всегда остаётся. Вот почему я обращаю такоe внимание на 66-й сонет, в котором Пастернак угадал суть. Толя правильно отмечал, что там скорбь ужасная по поводу падения нравов и безнадёжность: "И я б ушёл из этого мира, если бы не моя любовь, которую я не могу бросить":

Tired with all these, from these would I be gone,
Save that, to die, I leave my love alone.

Это место Толя как-то детально обдумывал. Он считал, что Пастернак, как никто, умеет передать суть вещи, часто используя совершенно простые и малоизвестные слова, как например:

Твое творение не орден:
Награды назначает власть.
А ты – тоски пеньковый гордень,
Паренья парусная снасть.

Что такое гордень? Понятия не имела. Оказывается – это узел морской, но это специфическое слово, которое в тексте невероятно выразительно.

А читали вы с Толей поэму Пастернака "Вакханалия"?

Да, ну как же:

"...У Бориса и Глеба
Свет, и служба идет".

Очень сильная поэма.

Вторую половину диссертации, которую он перед самой смертью защитил, составляет работа "Вакханалия" в контексте позднего Пастернака". Эта работа была опубликовано при его жизни и она посвящена Вам.

Мне Майка об этом говорила, но я сама её не видела.

Почему "Вакханалия" посвящена Вам?

Потому, что он доверял мне. Очевидно, знал, что я очень его люблю, люблю как сына, настолько он близок. Смерть его для меня до сих пор – невероятная вещь...

Майина фраза о его гибели, по-моему, очень глубокая: "Если бы я могла от вас скрыть смерть Толи, я бы это сделала". Она понимала, кем для меня был Толя. Не только милый, хороший мальчик. Нет, я видела в нём будущее нашей страны. Видела при его некоторых недостатках: к примеру, он выпить очень любил.

Вера Ивановна, а о других поэтах – Ахматовой, Цветаевой, Мандельштаме, шёл разговор?

Всегда разговаривали об их творчестве. И спорили и разговаривали. Он очень высоко ценил их всех. Толя был человеком широкого охвата, его сердце вмещало многих: Мандельштама, Цветаеву, Маяковского.

Каких-то специальных разговоров не было. Толя очень был предан Ахматовой, и тут – пусть дамы злятся – безусловно играла роль её особая, удивительная, женственная, величественная порода. Я её видела раз только, когда Пастернак читал первую главу "Доктора Живаго" у подруги Ахматовой Ардовой. Ардова была близкой подругой Ахматовой, и та у неё всегда останавливалась в Замоскворечье. Пастернак читал, по-моему, для "Нового Мира" или ещё какого-то журнала. Там было ещё несколько человек, в том числе Генрих Густавович Нейгауз. Было человек десять, и была Ахматова. Она очень одобрила описание природы в первой части, которую зачитал Пастернак. И все члены редколлегии "Нового Мира" одобрили первую главу: там и природа, там и "Свеча горела на столе, свеча горела".

Ещё там была молоденькая, хорошенькая, белокурая девушка. Как оказалось, это была Ивинская, у которой тогда ещё не было никакого романа с Борисом Леонидовичем. Когда после чтения Генрих Густавович пригласил всех к себе, она как-то так замялась, а Борис Леонидович засмущался. Тогда Генрих Густавович сказал: "Ну, я вижу, здесь есть магнит и посильнее". Очевидно, это было как раз тогда, когда Пастернак в неё влюблялся.

Ахматова – седая, статная; может, слегка полная, но это совершенно не бросалось в глаза. И были в ней и величественность, и доброжелательность, и какая-то простота, и, я бы сказала, демократичность в обращении, если здесь уместно это слово. Она со всеми лично поздоровалась, как будто она очень довольна была увидеть этих редакторов. Вот и с этой молодой Ивинской, и со мной тоже. И всё с восхищением. Была она в каком-то тёмном, по-моему, коричневом, платье, и замечательная белая шаль у неё была, какая-то очень красивая, шёлковая. И она была королевой при всей простоте поведения и полной демократичности.

Толя её ужасно любил , восхищался ею и считал её символом России и страдалицей. "Реквием" её он очень высоко ставил. Ахматова его тоже очень любила. Он ей посвятил стихи <"Рука всевластная судьбы...>. Женщиной она оставалась до конца, и восхищённое к ней отношение молодёжи, конечно, её очень поддерживало. "Мои мальчики", - она говорила. И Толя был одним из любимых.

О Цветаевой он говорил?

Да. Говорил, что в ней есть мощь действительно неженской силы. И ещё он говорил: "Безусловно, в ней есть какое-то – не то что дьявольское, - но сочувствие чёрту, каким-то всем обречённым, откинутым от общества, отброшенным, и это проходит у неё всюду". Он говорил: "Это особенность её творчества, но частично это объясняется каким-то, всё-таки, психическим нарушением. То есть тоже какой-то тягой к чему-то таинственному и злому, к чему-то отверженному".

Не могу сказать, чтобы идеология Цветаевой Толю захватывала, но он высоко её ценил.

Блока он очень любил. Очень. С его увлечённостью поэзией, чувством поэзии Толя не мог не любить очень многих, но всех по-разному.

Но особенно близок ему был, всё-таки, Пастернак. Это моё впечатление.

Читал ли вам Якобсон свои стихи?

Свои стихи он читал, а я с большим удовольствием слушала.

Разговаривали ли Вы о религии, о христианстве, в частности?

Вот Майка Вам скажет, что он в Бога не верил, что он был атеистом. Я этого сказать не могу. Толя настолько ввысь всегда смотрел и был искателем идеалов, что, очевидно, были у него какие-то мысли и сомнения. Он, конечно, критиковал, что говорить, устройство церкви, католичество и все преувеличения, то есть то, что по сути отдаляет от христианства. Христос, как личность, для него был символом любви и добра. Как о личности, он говорил о Христе восхищённо, особенно о самопожертвовании ради других. В нём был какой-то элемент богоборчества3, но, по сути, он во что-то высшее верил. Я ему говорила: "Толя, неужели ты не представляешь, что над нами всеми есть то, что люди называют Богом, Аллахом. Как бы они его не называли - он есть". "Ну, я как-то, что-то..." - мямлил он. Пастернак ведь был глубоко верующий человек. Глубоко верующий, это я знаю. Более того, он был православным и держался за это. Ему нравилась в православии идея покаяния. А Тошка – не то что избегал, но его вера не захватывала. Эйнштейн прекрасно сказал: "Я скорее поверю во все легенды о 6-7 днях сотворения мира, чем представлю себе, что весь наш мир, вся Вселенная не устроена идейным великим Разумом". Неточная цитата. Эйнштейн – великий учёный, и он говорит о едином разуме. Многие другие учёные, такие, как Менделеев, Павлов, - были глубокo верующими людьми.

Было ли что-то в характере Якобсона, что Вам не нравилось?

Вот, иногда какая-то нервозность была. Может быть, слишком порывистым был. Выпить Тошка мог как следует. Нельзя сказать, что это – достоинство, но это для меня и пороком не было. Майка это страшно осуждала, я с ней в этом отношении боролась.

Запомнились ли Вам проявления характера Якобсона: от чего он гневался, что ненавидел и презирал?

Тошка был готов бежать куда-то и тут же что-то выяснять. Он был человеком немедленного действия: сказано – сделано. Какой-то из его знакомых оказался сексотом. Тошка сразу бросился это выяснять. Тот, кажется, признался, и Тошка сильно бушевал. Когда был суд над Синявским и Даниэлем, он там был, его там чуть было не арестовали.

Не рассказывал ли Якобсон о своей встрече с Молотовым?

Да-да, это было замечательно. Помню хорошо. Тоша шёл и встретил Молотова, и говорит ему: "Где твой друг Риббентроп, с которым ты так дружил?" Это замечательно, по-моему!

Были ли у Якобсона враги?

Наверное, были, я думаю, были завистники. Я его врагов не знала и не хотела бы знать.

Что Вы помните о проводах Якобсона в аэропорту?

Его провожал весь аэропорт – так там заполнено всё было. В последнюю минуту, когда они уходили через стеклянный мост, вдруг дверь не сразу закрылась, потом открылась, и у Тошки было ощущение, что можно ещё вернуться. Но стеклянная дверь захлопнулась, они пошли по стеклянному мосту, и было видно, как они проходят дальше, к самолёту - Толя, Майя и ребёнок. Было невероятно грустно и тоскливо – последний раз я Тошеньку видела.

"Ликование" Тошеньки в Израиле – это изобретение Сашеньки Тимофеевского, на которого что-то нашло, будто Тошка радовался, когда уехал. Он мог бы навестить Израиль и порадоваться успехам людей, но жить там он не мог. Он сказал, в письме Даниэлю: "...если бы знать, что это не на всю жизнь".

Говорил ли с Вами Якобсон о Лидии Чуковской?

Толя Лидию Чуковскую очень любил и уважал, очень почтительно к ней относился. И она его очень любила: ну подумайте – приехать ночью и провести ночь на аэродроме, где мы все были.

А о Солженицыне?

Он очень ценил Солженицына.

В декабре 2009 года исполнилось 40 лет антисталинской демонстрации. Знали ли Вы, что Якобсон был среди участников той демонстрации и был задержан сотрудниками ГБ?

Тоша участвовал во всём. В тот раз Майка, которая не хотела, чтобы его моментально арестовали, не сказала ему о демонстрации, а четверо других пошли на Красную площадь, чтобы сидеть там.

То была другая демонстрация - в августе 1968 г.

Толя хотел быть нa любой демонстрации, где можно выразить открыто свои чувства в отношении абсолютно всего. Я их демонстраций не помню, не участвовала в них. Знаю только, что его хватали, выпускали, и опять хватали. В ГБ, естественно, всё о нём знали. Долго-долго его всё-таки не арестовывали. Об этом Вам может подробно рассказать Майя, я могу напутать. С Тошкой мы виделись редко, он был страшно занят. Но вот узнаёт, что я больна, приходит и что-то приносит – мёд или ещё что-то. Я говорю: "Толя, милый, ты что, с ума сошёл? Тебе же некогда мной заниматься". - "Да, я сейчас тороплюсь, но что Вам нужно ещё купить?" - "Ничего. Племянник придёт сейчас, всё купит". И он бежит дальше, тоже кому-то чем-то помочь, что-то сделать. В нем было движение, жизнь – вот почему я говорю, что Толя – это невосполнимая утрата. Если есть такие, как Толя, то, уж извините, "товарищи", - у нас что-то наладится. Он мог увлечь за собой массы.

Рассказывал ли Вам Якобсон о своeй учительской работе?

Он её очень любил. Его обожали ученики. Он пользовался популярностью. Конечно, кроме истории и литературы, он и стихи читал всякие. А поскольку начальству было известно, что Толя собой представляет, его уволили.

Поговорим о прекрасном: присутствовала ли в Ваших разговорах с Якобсоном тема красоты и женственности?

Тошка, хоть его за грубость и ругала тёща, был романтик. Он восхищался красотой, но всегда говорил: " Единственная, кого я люблю и по ком я тоскую, – это Майя".

Картины он очень любил. Иногда проскальзывало: "Ты посмотри, какой портрет!" Ему нравились реалисты – Серов. Но у него времени не хватало на это. Да-да, и понимал и чувствовал, очень тонкий был человек.

Но я больше всего, когда с Тошей, старалась говорить о литературе, о поэзии, о том, что только от него хотелось получить. От него самого.

Обсуждал ли Анатолий Якобсон с Вами вопрос: что ждёт Россию в будущем?

Он высказал это в стихотворении, посвящённом Анне Ахматовой. Потому так и страшен ужасный его пессимизм и его смерть, что он абсолютно верил, что со злом надо бороться словом, делом, своим примером. Верил, что нельзя людей сажать или убивать, что, возможно, и у нас будет улучшение.

Я в Толе видела будущее России. Господи, ну бывают же такие, какое это счастье. И вот тебе – что получилось. Ужас. Я не могу думать об этом, а когда вспоминаю, не могу это себе представить и, честно говоря, не хочу.

Я Тошу считаю праведником. Господь это поймёт. И, естественно, Тошенька, если кому суждено Царствие Небесное...

4

Москва
Ноябрь 2009 г.


1)Вера Ивановна Прохорова (р. 1918) – дочь последнего владельца Трехгорной мануфактуры, по материнской линии состоит в родстве с Гучковыми, Боткиными. Всю жизнь Вера Ивановна проработала в Московском государственном лингвистическом Университете им. М. Тореза, где преподает до сих пор (филолог, преподаватель кафедры стилистики). Близкая подруга Майи Улановской и Анатолия Якобсона. В 50-м году по доносу была арестована за неосторожные слова и пять лет провела в лагерях. Живёт в Москве. А. Якобсон посвятил Вере Прохоровой свою работу "Вакханалия" в контексте позднего Пастернака". Slavica hyersolymitana, The Magnes Press. The Hebrew University, Jerusalem, 1978, vol.3 (прим. В. Емельянова).

2)Интервью подготовлено и проведено по телефону А. Зарецким. Отредактировано Ю. Китаевичем и М. Улановской.

3)Запись из Дневника Анатолия Якобсона: "Я уж останусь задрипанным Якобсоном; но сын мой будет Александр Бар-Яков. Как звучит! (сын Богоборца)". Тетрадь 2, 1-12 августа 1974 г. (прим. А. Зарецкого).

4)Фрагмент Видеозаписи воспоминаний Веры Ивановны Прохоровой "О всех в кругу моём" часть 6 "Анатолий Якобсон" публикуется с разрешения редакции сайта www.Booknik.ru. Авторское право на видео принадлежит родственнице Веры Ивановны, Ирине Фишгойт, она же беседует с Верой Ивановной во время съемок. Полностью воспоминания Веры Ивановны можно посмотреть по ссылке http://booknik.ru/today/about-my-circle/ (Прим. А. Зарецкого)


Мемориальная Страница