О литературе Переводы Стихотворения Публицистика Письма А. Якобсон о себе Дневники Звукозаписи О А.Якобсоне 2-ая школа Посвящения Фотографии PEN Club Отклики Обновления Объявления
Леонард Терновский6)
ЖЕРТВЕННЫЙ ОГОНЬ1)
До боли родная смеющаяся рожа с копной взъерошенных волос смотрит на меня из-за стекла книжной полки…
Тебя давно нет на свете, но твои друзья до сих пор горюют о тебе. Нам не хватает твоего блещущего таланта, громогласия, общительности, спорщицкого напора с разящими полемическими выпадами, беззаветной любви к русской словесности, преданности друзьям, и отважной жертвенности.
Сколько раз ты проходил краем бездны, дерзко бросая вызов уверенному в своей вседозволенности и безнаказанности державному хамству! Сколько раз ты мог подорваться на гремучих минных полях КГБ! – ты сам шёл на них из чувства чести и по долгу гражданственности. Но невредимо, словно заговорённый, избегнув гибельных опасностей дома, ты нелепо погиб на безопасной чужбине.
Когда впервые пересеклись наши пути?
…Кончался август 68-го. Только что с грохотом, оглушившим мир, наши танки вломились в братскую Чехословакию. И следом – тихим, но также разнёсшимся эхом – крохотная сидячая демонстрация на Красной площади, отвергающая и осуждающая это имперское насильничество. Демонстранты, конечно, тотчас схвачены и брошены в тюрьму. Я всей душой сочувствую их благородному порыву. Но не бессмысленно ли их отчаянное и обречённое выступление? Ведь понимали же они, что чехов всё равно не спасут, а свою жизнь наверняка искалечат или погубят. И погубят впустую. Или всё-таки не впустую?
…В моих руках – листок бумаги. И слова, которые я вижу впервые, обжигают и впечатываются в память. Они так совпадают с моим внутренним настроением, что кажутся мне собственными мыслями:
«…семеро демонстрантов, безусловно, спасли честь советского народа». (Да, они совершили свой подвиг и за нас, за тех, кто не догадался, не осмелился, не смог.)
«Демонстрация 25 августа – явление не политической борьбы, (…) а явление борьбы НРАВСТВЕННОЙ». (Правильно. И решившись выйти на площадь, демонстранты уже победили. Они и в тюрьме, потеряв свободу, свободней любого из нас).
Публичный протест против произвола – новая «драгоценная традиция, начало освобождения людей от унизительного страха, от причастности к злу».
И призывом в конце листка – слова Герцена: «Начнём с того, чтобы освободить себя».
И подпись – имя, дотоле неизвестное мне: Анатолий Якобсон.
Толя. Тоша, как звали тебя друзья. Наш Тоша.
Я полюбил тебя сразу и навсегда, даже до нашего знакомства. И ещё не познакомившись – уже прощался с тобой. Ведь ясней ясного, что человеку, написавшему – и подписавшему! – ТОГДА такое письмо (сам Тоша называл его «листовкой»), недолго гулять на свободе.
…Впервые я увидел Тошу в октябре 68-го, в последний день процесса над демонстрантами. Я ещё не бывал на судах, и обстановка вокруг – толпящиеся у запертых дверей друзья подсудимых, их громкие разговоры под приглядом внимательно слушающих стукачей и дружинников, стоящие особняком иностранные корреспонденты с фото и кинокамерами, всё это ещё было внове для меня. Я подошёл к кому-то из знакомых.
– Кого это там просвещает Якобсон? – услышал я чьи-то слова.
Якобсон? Он здесь?
– Да вот он.
Метрах в двадцати толпились несколько человек. Им что-то горячо доказывал парень с непокрытой взъерошенной головой. Говоря, он живо жестикулировал, так что полы его расстёгнутого плаща развевались по бокам. Выждав паузу, я подошёл к нему.
– Вы – Анатолий Якобсон?
Он обернулся.
– Да, я.
– Я читал ваше письмо, – я назвался и протянул руку. – Мне хотелось поблагодарить вас за него и пожелать всего самого доброго.
Спустя год я уже хорошо знаком с Тошей, звоню, встречаюсь, мы бываем друг у друга. Я знаю, что он педагог, историк и литератор, отставленный от преподавания в школе за «неблагонадёжность». Мы почти ровесники. Тоша на каких-нибудь полтора года младше меня. Зато гораздо старше по части гражданской активности: я в диссидентах совсем новичок, а Тоша заговорил свободно, в полный голос ещё в 66-м году, выступив с заявлением в защиту Ю.Даниэля.
Моё восхищение Тошей (так же, как и тревога за его судьбу) возросло ещё больше, когда в мае 69-го, вслед за арестом одного из лидеров диссидентского движения генерала Григоренко и педагога Ильи Габая, он стал сооснователем легендарной Инициативной группы (ИГ). Отстаивать в Советском Союзе права человека от произвола властей – вот что, не таясь, стала делать отважная горстка. И обращалась со своими письмами в ООН! К общественности!
Неслыханный по тем временам вызов. Какие кары обрушит не терпящая возражений, всесильная власть на головы людей, дерзко бросивших ей перчатку? «Галина Борисовна» (госбезопасность) шутки шутить не любила. Вскоре последовали допросы, обыски, аресты. К концу 69-го 6 (из 15-ти) членов ИГ уже были в неволе.
И хоть бы чуточку Тоша умел поостеречься! Вот "Хроника". За этим самиздатским машинописным бюллетенем гоняется КГБ, его хватают при обысках, за одну такую находку вполне могут посадить! А Тоша почти не скрывает, что редактирует её. Рядом с Тошиной рыцарственной открытостью я невольно чувствовал себя опасливым, осторожничающим человеком.
Но, как я этого всё время с тревогой ни ожидал, меня всё равно застал врасплох тот миг, когда Тошу схватили и увезли. И случилось это прилюдно, в двух шагах от меня.
Морозный день 21 декабря 69-го. 90-летие «вождя народов» и слухи о его готовящейся политической реабилитации. Похоже: опять печатают статьи о «заслугах» Сталина. Превыше всего и особо – о сталинском верховном руководстве в годы войны. Но поминаются и предвоенные годы – борьба с оппозицией, индустриализация, коллективизация. И время после войны – восстановление хозяйства, «борьба за мир». И лишь вскользь и глухо – об отдельных ошибках и «перегибах» на новом, неизведанном пути.
О, подручные верховного бандита! Думаете по новой провести всех на мякине, купить вашей заезженной пластинкой со славословиями обожаемому палачу? Ждёте, что мы клюнем? Умилимся? Может быть, ещё подпевать вам начнём? Нет уж, увольте!
И вот кучка диссидентов (среди них и я) идёт от метро "Площадь Свердлова" на Красную площадь.
…Это сегодня мы досыта насмотрелись на всевозможные – многолюдные и санкционированные – демонстрации. Наслушались всяческих ораторов – от «ультра–демократов» до «национал–патриотов». Это сегодня можно безопасно – устно и печатно – призывать смести «оккупационное правительство», безнаказанно оскорблять президента страны. Где были нынешние храбрецы тогда?!
Мы идём молча, без плакатов и транспарантов. Главное – не дали себя запугать, не поддались, пошли, выходим на площадь. Блюстители порядка встревожены и несколько растеряны. Похоже, им дана команда – не хватать без повода. Помню толстого полковника милиции. Поспевая обок идущего с каменным лицом Петра Якира, он снова и снова повторяет:
– Только без транспарантов! Только без выступлений!
И вот наша кучка на площади, возле дальнего угла ГУМа, в нескольких шагах от Лобного места. Дальше ограждение, не пускают. Зябко. И не только от мороза. Вокруг нас толпятся сосредоточенные и внимательные спортивного вида «мальчики в штатском». Где-то неподалеку от меня – Тоша. Только бы он не завёлся, не сорвался, не поддался на провокацию.
Сколько прошло? Десять? Пятнадцать? Двадцать минут? Начинает смеркаться. Неспешно, короткими шажками наши «охранники» начинают мешаться с нами. Мы стоим. Похватают нас всё-таки или нет? Кто-то, наконец, говорит, что пора возвращаться. Двинулись к углу ГУМа. Обошлось?
Я слышу сзади какой-то шум, чей-то возглас, движение. Оборачиваюсь. Вся наша кучка бросилась назад. Схватили Тошу! Он бросил на брусчатку и припечатал ногой перечёркнутый крест–накрест портрет Сталина, принесённый нами на площадь. А дежурная "Волга" уже стояла наготове.
(Только впоследствии я узнал, что Тоша тогда просто заслонил собой Тату – Таню Баеву. Это она вызвалась швырнуть на мостовую злополучный сталинский портретик. Молоденькая девчонка готовилась щёлкнуть по носу свирепое чудовище на глазах и впереди взрослых мужиков… Тоша не был бы собой, если бы мог допустить такое).
Всего минуту назад он был вместе с нами. А теперь, когда мы увидим его опять? И увидим ли? Гэбэшники ненавидят Тошу; схватив, они вряд ли выпустят его.
Но то ли чекисты решили дождаться более благовидного повода, то ли им захотелось вдосталь насладиться увлекательной игрой сытого хищника со своей жертвой, только цепкие когти ГБ неожиданно разжались. Продержав ночь в милиции, а затем оштрафовав, Толю отпустили. Надолго ли?
В нашем кругу были известны слова, оброненные невзначай кем-то из гэбэшников: «По Якобсону тюрьма плачет. Но недолго уже будет плакать».
Арест, неправый суд и неволя всё явственней нависали над Тошиной головой. Знаю не понаслышке, как тяжело постоянное ожидание неминучей беды; в сравнении с этой пыткой сама катастрофа воспринимается почти с облегчением… А Тоша ходил под занесённым топором по меньшей мере пять лет. Удивительно! Этот страшный груз он нёс – по видимости – легко, не сгибаясь под его тяжестью, не превращаясь в анемичного ипохондрика. Напротив, выглядел здоровяком и жизнелюбом, знающим вкус всех радостей жизни. Любил застолье, неизбежно становясь душой компании. Обладал завидным аппетитом. Был не дурак выпить, сохраняя ясность и отточенность мысли, нокаутирующий полемический удар.
Где он черпал силы? Каких усилий это стоило ему? И как долго ещё могла длиться эта неравная дуэль со всемогущей госбезопасностью?
С началом 1972 года усилились и ужесточились преследования правозащитников. Прошла серия обысков и допросов по так называемому «делу №24». Постепенно из характера задаваемых вопросов стало ясно, что «дело №24» связано прежде всего с составлением и распространением "Хроники". В июне 72-го был арестован один из видных диссидентов, член Инициативной группы Пётр Якир.
Не стану пересказывать всех перипетий этой трагической и печальной истории. Скажу только, что «раскаяние» П.Якира и его подельника В.Красина, их откровенные показания о недавних сотоварищах, их переданные через следователей КГБ призывы к диссидентам сдаться и сотрудничать со следствием поставили в трудное положение оставшихся на свободе оппозиционеров. И хотя советам П.Якира и В.Красина последовали единицы, позорная капитуляция вчерашних «вождей» способствовала созданию в среде диссидентов настроений поражения и обречённости.
В очень тяжёлом положении оказался и Якобсон. То, что он редактирует "Хронику", подтвердила (после очной ставки с В.Красиным) его жена, машинистка, непосредственно помогавшая Тоше в выпуске бюллетеня. Через неё же КГБ объявил диссидентам: в случае выхода следующего, 28-го номера "Хроники" Якобсон будет немедленно арестован. Редакция, собравшись, решила: нельзя при подобных обстоятельствах, продолжать выпуск бюллетеня. "Хроника" надолго замолчала…
Подтолкнуло ли всё это Тошу к роковой мысли об эмиграции? Сам он, судя по его воспоминаниям, считал главным побудительным мотивом своего отъезда тревогу за судьбу и будущее Сани, своего сына–подростка. И говорил, впрочем, не настаивая категорически, что иначе вряд ли бы уехал из России. Только всегда ли сам человек ясно сознаёт и верно оценивает подспудные и подсознательные мотивы своих поступков?
Ну, а что же мы, его друзья и сотоварищи? Легко быть умным задним числом. Впоследствии от нескольких Тошиных друзей я слышал: они считали, что Тоша совершает ошибку, что для него было лучше – не уезжать. Было, пожалуй, такое ощущение и у меня. Слишком тутошним, я бы даже сказал, – московским – размашистым, хлебосольным – был его душевный склад и характер. Слишком сроднился он с болями и чаяниями нашего движения, с его невольниками и мучениками совести. Слишком неразделимо сросся он всеми духовными корнями с Россией и русской словесностью.
Но над Тошей уже занесена когтистая лапа ГБ. Его неизбежно схватят – если не завтра, так через месяц. А тогда он обречён либо на многолетнюю каторгу в ГУЛАГе, либо на бессрочный ад «психушек». И когда я узнал, что Тошка получил разрешение на выезд в Израиль, я подумал: – Да, в этом его единственное спасение.
А оказалось – гибель.
Я нажимаю клавишу и снова слышу густой, с напряжённым придыханием голос: – Я прочитаю три стихотворения своих и несколько переводов из Петрарки.
…Когда это было? Где-то в конце лета 73-го, в канун твоего отъезда. Несколько друзей собрались у меня повидаться с Тошей и послушать его перед предстоящей разлукой.
«Ахматовой посвящается».
Все мы знали трепетное преклонение Тоши перед Анной Ахматовой, с которой ему посчастливилось быть знакомым. В Тошкиной квартире на Перекопской мне запомнились снежно–белая маска Ахматовой и слепок ее пухлой женственной руки. Как драгоценность Тоша показывал мне однажды один из сборников Анны Андреевны с её дарственной надписью: «Толе Якобсону за его стихи». В этих стихах, звучащих сейчас из динамика, Ахматова сравнивается с сосудом, в котором вздёрнутая на дыбу Россия спрятала и спасла от растления свою живую душу.2)
«Давиду Самойлову посвящается».
О чём это Тошино стихотворение? Оно не столько о смерти (хотя эпиграф–рефрен из Самойлова – противопоставление вольной смерти «в поле» жалкому умиранию «дома»). Оно – о страхе смерти и о страхе жизни. Страх смерти в бою естествен, понятен, он «не оставляет пятен на душе»; люди побеждают его, вставая в атаку. Подлый житейский страх страшнее: он растлевает и сгибает людей; и только «шепоточком», только «в подушку матом» жалко сетуют они на сломившую их судьбу. Житейскому страху подвержены, быть может, все люди, только одни никнут перед ним и сдаются, а другие преодолевают его – и распрямляются. Тоша был из тех, кто распрямлялся.
С Давидом, несмотря на пятнадцатилетнюю разницу в возрасте, его связывала настоящая дружба. И поэт–фронтовик тоже любил своего младшего товарища. Он посвятил ему несколько прекрасных стихов. Гибель Тоши Д.Самойлов оплакал в пронзительном стихотворении–реквиеме "Прощание". И ещё одно самойловское шестистишие было посвящено Тоше, но о нём я расскажу позднее…
Можно было бы назвать ещё немало известных писателей и поэтов, ценивших Толин талант, даривших его своим искренним расположением. Среди них М.С. Петровых, М.М. Бахтин, Корней Чуковский, Лидия Корнеевна Чуковская. И множество молодых без громкого имени.
Почему тебя так любили?
Сказать, что ты был поразительно и всесторонне талантлив – не сказать ничего. Кощунственно писать о тебе – «замечательный учитель», «талантливый поэт–переводчик», «блестящий критик и публицист», «один из первых правозащитников». Кощунственно не потому, что – неправда (правда!), а потому, что с тобой не сопрягаются затёртые штампы. А главное – ты не вмещался в эти ипостаси. Они способны только заслонить твою живую человеческую сущность. Твой талант самоотдачи. Талант дружеского общения.
Держась, как за путеводную нить, за тонкую полоску магнитной ленты, я слышу давно замолкшие голоса. На мгновение проступают сквозь метельную пелену знакомые лица. И летит густыми хлопьями «память–снег».
«Юлию Даниэлю посвящается».
Эти стихи Тоши – шутливо–радостная ода по поводу освобождения друга, отбухавшего от звонка до звонка 5 лет «строгача». Впрочем, высокий стиль не в моём стиле. Гораздо больше мне нравится озорной Тошин экспромт, также посвящённый освобождению Юлия:
Проходят грозы над родным борделем,
Но Даниэль остался Даниэлем.Отношения Тоши с Даниэлем – фронтовиком, инвалидом войны, педагогом, поэтом–переводчиком, политзеком, писателем и поэтом – тема особая. Знакомство и общение с ним помогло формированию мировоззрения и гражданской позиции Тоши. Этой дружбе – вопреки всем насильным разлукам – он остался верен до самой своей гибели. Он провожал родных на свидание с Юлием в лагерь; много раз навещал в Калуге, куда Даниэль был направлен на жительство после освобождения. «Юлий мне как брат. Как старший брат», – сказал он мне однажды. И, высказываясь о положенных на музыку К.Бабицким песнях Даниэля: «Он не сделался большим поэтом, но этот цикл ему удался замечательно».
Процесс Синявского–Даниэля стал для Тоши рубежом, подтолкнув его к открытому противостоянию. Его первым общественным выступлением стало письмо в Мосгорсуд в защиту своего друга.
…Спустя десятилетие довелось и Ю.Даниэлю вступиться за честь своего товарища. В интервью, опубликованном в январе 1975 года в издающейся в Париже "Русской мысли", И.Шафаревич оскорбительно высказался об эмигрировавших из страны писателях, по существу, обвиняя их в дезертирстве. Оказывается, согласно И.Шафаревичу, они уехали «добровольно», у них просто «не оказалось достаточных духовных ценностей, которые могли бы перевесить угрозу испытаний». А значит, они «не могут внести никакого вклада в культуру, независимо от того, по какую сторону границы они находятся». Фамилий, правда, И.Шафаревич не называл, но те, в кого он метил, легко вычислялись по прозрачным намёкам.
Так, не ощущая ни неловкости, ни комизма подобных поучений из уст человека, никогда не нюхавшего неволи, академик презрительно писал про оттянувшего шесть лет «строгача» Синявского, что он «добровольно» эмигрировал, не пожелав терпеть «неудобства» на родине. Другими адресатами нападок И.Шафаревича можно было считать А.Галича, А.Якобсона, как, впрочем, и многих литераторов «третьей волны» эмиграции.
В ответном письме Ю.Даниэль напомнил, что бывают периоды, когда национальная культура продолжается за пределами государства; что в эмиграции созданы многие духовные и культурные шедевры, вернувшиеся со временем на родину; что самоотдача, а не самопожертвование прежде всего требуется от художника; указал на натяжки и прямые подлоги в статье почтенного академика.
Говоря о самом Тоше, Даниэль писал: «Для него стихия русского языка и русской поэзии – воздух, которым он дышит».
Эта статья Ю.Даниэля (также опубликованная в "Русской мысли", стала достойной защитой его вынужденных к эмиграции друзей от нападок высокомерной ограниченности).
«Из Петрарки переводы».
…Впоследствии, когда ничего нельзя было поправить, наверное, не я один с горечью повторял читанные Тошей в тот вечер строки Петрарки:
Как близящейся гибели печать
В твоём лице я мог не замечать?
Но вправду ли мы были настолько слепы? Нет! Мы видели, знали, что эмиграция страшит Тошу, как страшит человека разверзшаяся перед ним бездна. Как страшит тюрьма. Видели, но надеялись, но обманывали себя – мол, обойдётся, перемелется. Да и что можно было сделать?!
Заблуждался ли сам Тоша насчёт трагических последствий своего отъезда? Думаю, и да, и нет. Отчаяние и надежда попеременно вспыхивали в нём. В те годы эмиграция считалась столь же безвозвратной, как смерть. Все – уехавшие и решившие остаться – ясно понимали, что расстаются навек. И проводы походили на поминки.
На подаренной в канун отъезда книжке Льва Толстого есть Тошина надпись, пронзительная, как вопль гибнущего человека:
«Людмила, Леонард, родные мои, не забывайте меня!»
Мы не сумели спасти тебя, Тоша, но ты навсегда с нами.
«… два перевода из Верлена».
Переводы тоже способны выражать личность своего создателя – в выборе переводимых авторов, в отборе и обработке стихов. Не случайно в числе переводимых Тошей поэтов оказался и хлебнувший тюремного лиха П.Верлен, и расстрелянный франкистами Ф.Г.Лорка, и умерший в тюремном лазарете М.Эрнандес, и изгнанник А.Мицкевич. Как и всё, что делал, переводил Тоша с полной отдачей. Так, к переводу короткого стихотворения "Наваждение" (из тюремного цикла П.Верлена) он, по собственному признанию, возвращался снова и снова на протяжении нескольких лет.
Колокол гудит.
На покой пора тюремной братье!Чьи невольничьи судьбы вспоминал и предчувствовал Тоша, читая мерные верленовские строфы? Юлия Даниэля? Ильи Габая? Толи Марченко? Или – увы, легко предвидимы и не столь уж далёкие – покидаемых и любимых Серёжи Ковалёва и Тани Великановой? А может, и примерял опыт неволи к себе? Ведь вплоть до Шереметьева, до трапа, до взлёта самолёта вполне можно было ожидать любых «сюрпризов».
…И был момент, когда мне действительно показалось, что власти решили не выпускать Тошу и планируют для него совсем другой маршрут.
…Воскресенье, 2 сентября 1973 года. Сегодня должен улететь Тоша. Уже получены все разрешения и визы, куплены билеты, сданы советские паспорта. С Тошей летят Майя, его жена, тринадцатилетний Саша, их сын, и Тошина мать, Татьяна Сергеевна. Аэропорт – не нынешняя сияющая металлом и стеклом громадина, а ещё старый, маленький и невзрачный – Шереметьево–1. В вестибюле толпимся мы, провожающие. Много знакомых лиц. Вот Юлий Даниэль. Вот у окна высокая, стройная и седая Лидия Корнеевна Чуковская, – уж не с Тошиных ли проводов началось наше знакомство?
Уже прошла регистрация. Скоро посадка в самолёт. Остаётся последний барьер – таможенный досмотр вещей и багажа. В багаже у Тоши, конечно, множество книг. А вот необычная картина: сколоченная из планок клетка, и в ней маленький белый пёсик Том. Когда-то Тоша нашёл его на улице со сломанной лапой и вот сейчас везёт его с собой. Тому суждено было пережить своего хозяина…
Уже позади прощальные объятия и поцелуи. Тоша уже отделён от нас таможенным барьером, но возня с его багажом всё никак не кончится. Уже по радио объявлена посадка. Скорее бы!
Наступило и прошло время вылета. И вот Тоша и все, кто должен был лететь вместе с ним, возвращаются. В чём дело? Тоша – он похоже, совсем не расстроен – говорит, что таможня не успела с досмотром. Что, значит, он улетит спустя несколько дней, следующим рейсом. Ой, так ли? А не ловушка ли это? Уже не советский гражданин и ещё не иностранец, без паспорта, без прописки, он – так тогда думалось мне – может стать лёгкой добычей обозлённой и мстительной госбезопасности. Из аэропорта, правда, его увезли на машине друзья.
Был ли этот эпизод нечаянной накладкой? Хотел ли КГБ напоследок ещё раз поиграть на Тошиных нервах? Было ли это предостережением свыше – ведь возвращение с дороги считается дурным предзнаменованием?
Так или иначе – судьба подарила Тоше ещё три дня в Москве перед отлётом на так и не ставшей ему родной «историческую родину». Толя улетел в будний день, утром 5 сентября. Я не сумел в тот день освободиться на работе и ещё раз приехать в Шереметьево проводить его.
«И вот – последнее». Последний прочитанный Тошей перевод был о смерти. Об ужасе смерти и одиночества.
«На улице мёртвый лежал,
Зажав между рёбер нож…»Дрожит от страха ночной фонарь, а покойник – «чужой, нездешний» – всё лежит один, и до самой зари некому прикрыть ему глаза, распахнутые в кромешный мир.
…Погас зелёный глаз "Яузы". Опустели бокалы и бутылки. За окном давно ночь. И как ни хочется продлить застолье, оттянуть расставание, ещё о чём-то спросить, что-то сказать напоследок, ясно, что пора разъезжаться. Всем, кроме Тоши. Сегодня – в первый и последний раз – он заночует у нас.
Мы проговорили полночи. А утром, затолкав в сумку наш подарок – девятитомник Чехова в синем матерчатом переплёте – Тоша отправился домой. В оставшиеся до отъезда немногие дни мы виделись ещё не раз, но дома у нас он больше не был. В джемпере и ковбойке, с набитой, незастёгнутой сумкой под мышкой, он энергичной походкой зашагал по Балаклавскому проспекту. Я проводил своего друга до остановки.
Тогда, в 73-м году, нам обоим было под сорок. Сегодня – шестьдесят, но только мне. А тебя уже полтора десятилетия нет на свете. Сколько вместилось в это время! И долгие годы беспросветной неволи для многих и многих наших сотоварищей; и внезапные стремительные перемены; и крах тоталитаризма; и муки пришедшего ему на смену смутного времени, распада и одичания.
Расставаясь два десятилетия назад, могли ли мы помыслить, что "Хроника", твоя "Хроника" будет сегодня безвозбранно обращаться в России? Что в Москве состоится вечер в день её 25–летия? Что у нас издадут всё, за что в памятное нам время свирепо преследовали и сажали? Что в честь жертв и узников коммунистической тирании перед Лубянкой установят Соловецкий камень и низвергнут «железного Феликса»?
Что и твоё наследие не будет забыто? Первой ласточкой станет публикация "Новым миром" в 1989 году твоей статьи "О романтической идеологии". А ещё через три года выйдет твой двухтомник и состоится вечер в память о тебе. Почему тебе не дано порадоваться вместе с нами?
И вместе с нами огорчаться, и тревожиться, и сожалеть, что чаемые перемены, осуществляясь, выглядят в жизни не так, как думалось, и приносят не только те плоды, которых мы желали. Увы, привыкшие к рабству и унижению люди порой тоскуют по вчерашней неволе и ищут себе нового господина, и жаждут они не покаяния, а отмщения. Мы видим сегодня, что даже свобода слова приносит свои издержки, и порнография ещё не самая страшная из них. Невежества и развязности хватает и у тех, кто именует себя «демократами»; что же говорить об озлобленных до умопомрачения горе–патриотах и «державниках»? Надо ли тебе объяснять это? Лучше процитирую: «Сейчас много разновидностей национально мыслящих. (…) Никто из них не происходит от русской культуры. (…) Они жертвы и потому вызывают жалость; но их шутовство, их безвкусие, их бездарность граничат с хамством». Значит, ты понимал это ещё тогда. Ведь это твои слова, написанные ещё в 70-м году3).
А знаешь, Тоша, теперь ты мог бы запросто приезжать в гости. Подолгу жить в Москве. Да чего там – если бы ты захотел, ты смог бы вернуться в свою Россию.
То-то было бы радости! Сколько было бы разговоров, споров, шуток, воспоминаний! Сколько объятий и встреч! Сколько стихов! И уж, конечно, не позабыли бы о водочке.
Сколько народу бы сбежалось! Но и скольких бы не достало, – Ильи Габая, Толи Марченко, Юлия, Давида, нашего генерала, Софьи Васильевны Каллистратовой, Андрея Дмитриевича Сахарова… И всех–всех мы бы непременно помянули.
Почему, почему в этом поминальном списке – и ты сам?!
В Израиле Тоше много раз снился сон, что в последний момент он извернулся, переиграл, не уехал из России. И немыслимая радость во сне сменялась кошмаром пробуждения.
Из его редких писем, из писем Татьяны Сергеевны и Майи, от общих друзей мы знали: с Тошей неладно. Тяжёлая депрессия на почве ностальгии. Глубокая угнетённость – вплоть до мыслей о самоубийстве. Эмигрантский шок.
Ему – неслыханное везенье! – предлагают читать спецкурс по русской поэзии в Иерусалимском университете (и даже – на русском языке), а он не в состоянии работать, писать, читать, не может думать ни о чём, кроме смерти. «…Если бы мне предложили чудо – на один вечер перенестись к вам туда, я бы отказался: не хочу, чтобы вы увидели меня ТАКОГО, хочу, чтобы вспоминали прежнего. А вот если бы не на один вечер, а навсегда мог бы я перенестись обратно, тогда бы воскрес» (из письма).
В самом конце 1973 года Тоша на три месяца попадает в больницу. Выписывается весной: «больница, считаю, ничего не дала». К лету 74-го состояние его всё-таки улучшилось: сам Тоша связывал это с напряжённой физической работой – грузчиком на мельнице. Но периоды относительного здоровья сменялись новыми приступами болезни.
Умерла Татьяна Сергеевна. «После смерти мамы как-то мне слабо жилось и сильно пилось. Запрёшься, бывало, и жрёшь в одиночку по–чёрному, (…) благо некому корить, лишь Томик поскуливает». (К этому времени уже не первый год Тоша и Майя, сохранив дружеские отношения, жили хотя неподалеку, но врозь. Свой развод они официально оформили в 74-м).
Используя просветы, когда отступала болезнь, Тоша много работал. Три монографии; одна из них, об общих проблемах поэтики, стала его докторской4).
В последнем полученном нами письме (сентябрь 77-го) Тоша писал о недавней женитьбе. Лена К., недавняя эмигрантка из Ленинграда, была намного моложе, и Тоша долго гнал от себя «этакие–такие» мысли, внушая ей, что он – старый, больной. Но Тошей трудно не увлечься. И кончилось тем, что Лена всё-таки переехала к нему.
Нас порадовало и внушало оптимизм, что помимо рассказа о семейных обстоятельствах, Тоша в том письме делился и творческими планами: «…Я ещё, представьте, работаю. (…) Собрал огромный материал для книги о Цветаевой; этот материал и замысел таковы, что работы хватит на несколько лет. Со временем всё прочтёте».
Не прочли. Год спустя пришла страшная весть: 28 сентября 78-го, во время очередной депрессии, Тоша повесился в «миклате» – убежище–подвале дома на собачьем поводке.
Тебе было дано всё: мощь таланта, широта души, ум, творческое горение. Множество людей (и каких людей!) одаривали тебя горячей любовью и неподдельным восхищением. В тебе было всё, чтобы стать баловнем судьбы…
И в то же время было мучительно ясно: именно своим высоким духовным складом, обострённым чувством чести, отважным противостоянием несправедливости ты обречён в Советском Союзе каторге лагерей и «психушек».
Ты вступался за гонимых, ясно сознавая, что рискуешь собственной свободой. И поступал так, преодолевая инстинкт самосохранения, боясь тюрьмы и ещё больше – сумасшедшего дома. Ибо был из той породы людей, которые «ни единого удара не отклонили от себя» (А.Ахматова). Но без таких, как ты, не состоялось бы освобождения России от ига тоталитаризма; оно – долей – оплачено и твоими муками и гибелью.
Кто знает, быть может, ты и вынес бы все каторжные сроки. Но ЗДЕСЬ, дома. Потому что тут ты был напряжённо собран, настроен на предстоящие тяготы и лишения, настроен на борьбу. В тебе была могучая сопротивляемость на давление и на излом; но твёрдый внутренний стержень выпал, когда не стало внешнего давления.
Россия вытолкнула – и Россия же ревниво не отпускала от себя. Тоскуя по оставленным друзьям, ты терзался сознанием своего «дезертирства». И каждое горькое известие отсюда, каждая потеря, каждый новый удар по редеющим рядам правозащитников отзывались судорогой в твоей душе.
Бросился с балкона твой ровесник и товарищ Илья Габай – педагог, поэт и политзек. Всего год назад мы радовались его возвращению из лагеря. «Боже мой, Илья. И я не с вами (…) Как во сне».
Твои друзья, две Тани и Серёжа5), открыто заявляют о возобновлении выпуска "Хроники", остановленной угрозой твоего ареста. Каково было тебе – в безопасном «далеко» – услышать об их самоотверженном, их «самосажательном» поступке? И узнать спустя несколько месяцев, что Серёжа Ковалёв арестован?
Каково было тебе слышать и читать о тюремных и лагерных судьбах многих и многих твоих друзей и знакомых? И ощущать невозможность помочь им? Тебе казалось, что ты ушёл с поста, и ты судил себя собственным беспощадным судом.
Ты не был создан светить тускло–тлеющим огоньком лампады. Ты был назначен для буйного искупительного пламени жертвенника. Чудом спасённых от кругов ГУЛАГовского ада, недоступный в Израиле для когтей КГБ, ты и там был настигнут судьбой, и не избежал своего жертвенного предназначения. Ты всё равно вспыхнул и сгорел в страшном самосжигающем пламени. И какая разница, чем обернулся этот огонь – плахой ли, костром, пулей в затылок, тюрьмой, изгнанием или – собачьим поводком?!
Кто устоял в сей жизни трудной,
Тому трубы не страшен судной
Звук безнадежный и нагой.Вся наша жизнь – самоможженье.
Но сладко медленное тленье
И страшен жертвенный огонь…Давид Самойлов
Москва
Август 1993
1) Из книги: "Мне без вас одиноко". М., Возвращение, 1997. (Библ-ка журнала "Воля", вып. №3), с.46-69.
2) Современный читатель может прочесть эти стихи в якобсоновском сборнике "Почва и судьба", выпущенном в 1992 г. издательством "Весть".
3) См. Анатолий Якобсон. "Конец трагедии". Издательство "Весть", 1992, с.187.
4) Название диссертации: "Соотнесённость реально-исторического и карнавально-мистерийного начал в русской поэме ХХ века (Блок, Пастернак)". Хранится в фонде Национальной библиотеки Еврейского Университета в Иерусалиме. (Прим. М.Улановской)
5) Т.М.Великанова, Т.С.Ходорович, С.А.Ковалёв.
6) Леонард Борисович Терновский (1933-2006) - врач-рентгенолог, участник правозащитного движения. См. о нем: Наталья Горбаневская "И никогда не пожалел о сделанном выборе"
8 февраля 2006 года, за 7 дней до смерти, Леонард продиктовал своей жене Людмиле
Письмо Тоше Якобсону:
«Мы были мало (недолго) знакомы, но если тот мир действительно существует,
я буду всегда с благодарностью помнить о наших встречах.
Меня всегда восхищал твой талант, доброта к людям и беспощадность к палачам.
Твори! Твой Леонард»
Письмо публикуется с разрешения Людмилы Терновской, вдовы Леонарда.