О литературе Переводы Стихотворения Публицистика Письма А. Якобсон о себе Дневники Звукозаписи О А.Якобсоне 2-ая школа Посвящения Фотографии PEN Club Отклики Обновления Объявления
Юрий Гастев
КРАСИВ ДА УМЕН…1)
Кто не знает пословицы «Красив да умен — два угодья в нем!». В погибшем шесть лет назад в Иерусалиме всеобщем московском любимце Анатолии Якобсоне было, можно сказать, «двадцать два угодья» — и, прежде всего, он действительно был красив, в самом простом, изначальном, всем понятном смысле этого слова. А ведь уже из этого, если разобраться, очень многое вытекает: не может по-настоящему красивый человек быть ни жадным, ни трусливым, ни злым, ни лживым, ни двоедушным. Не может, не имеет права, да просто не получится, если б и захотел — такова уж природа красоты (в отличие от заурядной смазливости).
А кроме того — я абсолютно убежден в этом — красивый человек не может быть бездарным: он, если хотите, просто вынужден быть талантливым. Одним словом, пословица наша — почти что тавтология, трюизм, и не подыскать к этому лучшей иллюстрации, чем наш покойный друг Толя Якобсон. Сила его блеска и обаяния (не берусь точно определить смысл этих слов, но когда качества эти налицо, двух мнений не бывает) была такова, что все прочее даже не бросалось в глаза, как бы подразумевалось: в него нельзя было не влюбиться с первого знакомства, с первого взгляда, с первого звука его прекрасного голоса — мужественного, нежного, доверительного... Такой был красивый, хороший человек, что влюблялись в него и продолжали любить совсем уже издали, заочно — право, даже рассказы и слухи о нем какие-то славные всегда были.
Ум у Толи Якобсона был простой и ясный: не склонный к изощренной казуистике, но в то же время устремленный к точному и недвусмысленному пониманию и употреблению любых, в том числе самых привычных и затертых, слов и выражений. Как-то на давнишних многолюдных проводах в Шереметьево (в те незапамятные времена, когда пускали еще на галерею, откуда видно было, как несчастный счастливец садится в аэрофлотовский автобус), на чей-то риторический вздох «Ну и стукачей здесь, небось!...» мгновенно отреагировал вполголоса его рокочущий, за сто метров слышный баритон: «Да что ты, откуда?! Скорее всего, — ни одного — вот если бы ты, или, скажем, я пошел сейчас куда надо, ну, тогда, действительно, ничего не скажешь, «стукач»; но эти, — брезгливо повел он локтем в сторону шагающих взад-вперед «топтунов», — на своей работе, они же зарплату получают, сачковать нельзя...». Говоря о «широко распахнутой и буйной доброте» Толи, его очень точно охарактеризовал Володя Гершуни, вспоминавший, как тот навещал его в орловской тюремной психушке (сейчас Володя снова в этом аду — кто же из уцелевших хоть как-то заменил бы ему друга): «Это был физический, интеллектуальный и духовный атлет. Среди щедро одаренных натур он был одним из немногих, словно бы стыдящихся своего духовного богатства, будто при его распределении им досталось лишнее за счет других, неодаренных. Словно преследуемый этой безвинной, виной, он пребывал в постоянной готовности искупить ее, расплачиваясь со всеми — как бы отдавая долги, тем более тяжкие, что никто их впрямую не просил, размеры их были неведомы, и этот вечный должник метался, не зная для кого больше стараться...» Вот уж верно найдено слово: «атлет» и кто же нам сегодня объяснит, почему только для себя самого у него в конце концов не хватило сил!... Толя «не успел» сесть в советскую тюрьму. В день знаменитой демонстрации на Красной площади 25 августа 68-го года его, как и многих — разъехавшихся на лето друзей, не было еще в Москве, а следующей зимой он получил, как бы в насмешку, минимальное «наказание» за всю историю правозащитного движения — десять рублей штрафа «за мелкое хулиганство»: наступил на перечеркнутый портрет Сталина на антисталинской демонстрации на той же Красной площади 21 декабря, причем наступил, кстати, нечаянно, — портрет предполагалось поднять навстречу ожидавшейся демонстрации оживающих сталинистов, но кто-то его уронил. Толя рассказывал об этом курьезе со смешной детской гордостью, почти нараспев... Да и вообще, когда разговор заходил о нем, он с удовольствием переводил его на шуточные рельсы, вместо своих стихов, например, все норовил прочесть губермановскую эпиграмму на самого себя, не совсем, быть может, приличную, зато остроумную:
Он мыслит вслух
И любит тетей —
Бескрайний дух
Без крайней плоти...Читая 11 лет назад этот мини-шедевр, Толя искренне и заразительно хохотал, но уже буквально сквозь слезы — да и было отчего.
В тот чудный, свежий подмосковный летний день нам было еще по-настоящему весело и хорошо, столько хороших людей собралось, старых друзей (страшно подумать, скольких уже нет), да и новых, чего один Юра Орлов стоит, небольшой такой, только рыжая шевелюра громадная, серьезный очень и кажется молчаливым, сразу видно, что человек прекрасный и замечательный, только объяснить такие вещи трудно, лучше раз самому взглянуть. Но какое же это невыносимое (хотя и удивительно светлое в то же время) веселье с друзьями перед нежеланным неотвратимым отъездом. И вовсе не потому только неотвратимым, что Толин сын уже давно не мыслил жизни здесь и мечтал уехать — при всей своей поразительной «прикладной» начитанности (русская история, история Израиля и сопредельных государств, текущая политика и история дипломатии, не говоря уже, конечно, о всяческом самиздате и тамиздате), Саня вовсе не был этаким «книжным» мальчиком — страстный, в отца, он буквально бредил тогда Израилем. К этому добавлялась еще какая-то неизлечимая болезнь почек, требовавшая строжайшей диеты (о чем всегда заботился беспечный и надежный отец) — лекарства от таких болезней, как мы откуда-то твердо знали в течение десятилетий, только в Израиле и в Америке есть. (Похоже, что Саньку сразу же вылечил сам воздух его Страны, никаких признаков какой бы то ни было болезни у этого здоровяка в форме Армии Обороны Израиля — да и без формы — обнаружить сейчас решительно не удается).
Но и это все не было главным. Не так бы легко решил этот вопрос Толя, человек стиха и слова, нуждавшийся в русском языке как в воздухе, не мыслящий для себя никакого другого человеческого окружения, чем то, каким он был так благодарно богат (при всей своей громкости, он был безусловно скромен — и как же признательно расцветали его глаза на непустую похвалу Ахматовой, Самойлова, Чуковских, да любого из нас). Весь ужас был в том, что Толя Якобсон попал тогда как раз в то самое положение, какое ему было всегда органически неприемлемо, он стал в центре внимания, и добро бы только врагов, но ведь друзей! Когда в разгар печально знаменитого «Дела №24», возбужденного КГБ против "Хроники текущих событий" (отдельные группы потом «выделялись» из этого дела как ветки на прививку, а ствол все «жил» - несколько лет), уже после первых очных ставок с не устоявшими перед нажимом следствия Якиром и Красиным комитет объявил, что за каждый новый выпуск будут арестовываться новые люди, — пусть вовсе и не обязательно ответственные за выпуск ближайших номеров, — первая реакция была, естественно, не поддаваться на шантаж. Но вот посадили Иру Белогородскую («мы свое слово держим», — любят говорить «чекисты»), и следующим был назван Якобсон; кроме Красина и Якира, к тому времени появились уже и показания Нади Емелькиной, печатавшей одиннадцатый и следующие номера прямо сразу же после Толиной правки…
Писать историю "Хроники" и породивших ее идей и людей, конечно, рано: никто еще не объявлял о ее прекращении, а главное — лучшие ее силы, за немногими нерадостными исключениями, еще там, в нашей стране, и мало кто из них не в тюрьме, лагере или ссылке.
Можно лишь, увы, сказать об ушедших навсегда. Толина скромность имела, помимо прочего, вполне деловые основания: ведь после замечательного «изобретения» Наташи Горбаневской, выпустившей практически в одиночку первые десять номеров "Хроники", не кто иной, как Анатолий Якобсон, сделал это издание тем, к чему мы настолько привыкли, что даже не считаем нужным специально отмечать — в полном смысле слова опытом художественного исследования. Я вовсе не пытаюсь что-либо здесь утверждать о прямом влиянии "Архипелага ГУЛАГ" на "Хронику текущих событий" или наоборот: создаваясь по всем признакам параллельно и независимо, оба эти замечательные явления современной русской культуры свидетельствуют о реализации если не тождественных, то очень близких идей и принципов нравственных, правовых и, безусловно, эстетических (подобно общности структуры жанров гораздо более традиционных сама, как говорят в механике и в кибернетике, устойчивость жанра "Хроники"» к непредвиденным и непредсказуемым изменениям ситуации демонстрирует исключительную важность формальных принципов организации ее как текста — но об этом интереснейшем явлении из области структурной поэтики надо, конечно, говорить подробнее, аргументированнее и на более специальном уровне). Чтобы уследить за этим увлекательным, закономерным и необратимым становление "Хроники" как нового — не репортажного, но и непротокольного — жанра, достаточно внимательно просмотреть ее выпуски, кончая №17 последним, вышедшим «под литературной редакцией» Якобсона. В появившихся к лету 1974 года №№18-31 есть еще его рука, но вот подряд этой «рукою мастера» («маэстро» — чуть шутя и очень любовно называли его остальные) пройти их ему уже не пришлось — надо было уезжать, о чем "Хроника" внешне бесстрастно и сообщала. И как раз эта внешняя бесстрастность — в очень большой степени заслуга человека страстного, как мало кто на свете, но обладавшего при том в высшей степени чувством вкуса и, если угодно, чувством жанра. Возможности, таимые этим, — на вид столь простым и непритязательным жанром, — как в связи с исходным, «материнским» изданием "Хроники", так с последующими его модификациями «оперативной» (бюллетени типа "Вести из СССР") и «летописной» (сборники "Память"), - требуют, повторяю, специального подробного анализа.
Сейчас же нам остается лишь поневоле кратко кончить рассказ об одном из создателей этого уникального издания. Участвовать в решении судьбы "Хроники" в 73 году Толя, естественно, не мог. Тем самым ведь решалась и его собственная судьба — в том, что он избран в очередные заложники, сомнений не оставалось. Сказать, что ему «не хотелось уезжать» — не сказать ничего: ему физически было невозможно ехать. Но так же физически нельзя было и оставаться — теперь, кроме сына, на его ответственности лежало и дальнейшее существование "Хроники" — находясь в Москве, да и в любом другом месте страны, он блокировал бы дальнейший ее выпуск. Никто из друзей никогда бы и не подумал упрекнуть Толю в этом — но он сам не мог допустить умирания этого любимого детища нескольких отцов и матерей...
Вот так и уезжал из России Толя Якобсон, желая всех ободрить, смеясь, даря книги и холодильники, смеясь все сильнее и сильнее — так, что трудно было не заплакать от этого смеха. «Держись, родной!» — только и слышалось от него. А потом, в редких, все более редких открытках вначале: «Мы еще увидимся на этой прекрасной земле», потом: «нет, нечего, видать, уже ждать», а мне вот совсем уже навзрыд написал: «заклинаю, не уезжай, если хоть как-то сможешь остаться» — а ведь не любил покойник пустых и жалких слов.
Бывало ему и хорошо за здешние пять лет, и очень плохо и одиноко. Перебирая рассказы общих друзей о последних днях, часах, телефонных звонках Толи, примеряя их по себе, вижу: его по-прежнему любили, и был он, когда в ударе, неотразим. И работалось тогда хорошо. Но видно, — и отсюда через пять лет, и издалека, — как безумно одинок бывал этот всеобщий любимец, «дитя успеха»: вот уж для кого «успех» никогда не был критерием счастья. Да и что толку в запоздалых диагнозах: нету с нами Толи Якобсона, одного из немногих, кто был, как яркий цветок.
Что же осталось от него? Немного: "Конец трагедии", книга о Блоке, мне дорогая, но легко могу представить, как может она утомить и раздосадовать привыкших к более спокойной аргументации. Там же, в приложении, совсем прекрасная статья "О романтической идеологии" (трудно не позавидовать ученикам московской второй школы, которым он когда-то прочитал ее в качестве «факультативной» лекции) — нынешнее официозное почвенничество Москвы и Ленинграда с удовольствием ее анонимно цитирует. Еще совсем немного прекрасных переводов — из Лорки, из других, две хороших статьи и целый чемодан рукописей, куча пленок иерусалимской поры — все это надо разобрать, работа немалая. На недоуменный вопрос одного западного человека, искренне пытавшегося понять, кем же был для всех нас Толя Якобсон, где его тексты, — мне пришлось не без растерянности развести руками. «А где тексты Сократа?», или «где запах розы, перешибленной вчера пулей?»
Сократ, как известно, живет в диалогах Платона. А аромат Толи Якобсона — в каждом из нас, кто любил и любит его... Да вот хоть в стихах его старшего друга-поэта Давида Самойлова:
Жаль мне тех, кто умирает дома,
Счастье тем, кто умирает в поле..И вот как отозвался на эти строки сам Толя Якобсон, вечный странник, в бесконечной поначалу юности — веселый, под конец — смертельно одинокий, жизнь не доживший, поля ее так и не перешедший, погибший посреди Святой Земли.
Страх в бою извечен и понятен.
Он, как смерть, гнездится где-то рядом.
На душе он не оставит пятен,
И в крови он растворится ядом.Головешкой в голове не тлея.
Он по жилам пробежит, как искра;
Человек дрожит, но не подлеет.
Страх немого крика, но не визга...
С ним беседовали молча. Точку
Ставили. Вставали с автоматом.
Но не сетовали шепоточком
На судьбу, и не в подушку — матом.Смерть в бою сработает мгновенно —
Молнией, несущей ослепленье.
Или — медленные муки тлена,
Запах тлена, но не смрад растленья.Не пугает смертная истома,
Если горшие увидел боли.
Жаль мне тех, кто умирает дома.
Счастье тем, кто погибает в поле...
1) Опубликовано в еженедельной газете "Новый Американец", издававшейся Сергеем Довлатовым в 1980-85 гг., - № 240 от 27 сентября 1984 г.