Владимир Шаров родился 7 апреля 1952 года в Москве, в семье бывшего биолога, потом журналиста, ставшего сказочником, Александра Шарова и его жены Анны Ливановой, бывшего физика, ставшей замечательным историком и популяризатором науки. Бабушки и дедушки Владимира Шарова были профессиональными революционерами и погибли во время сталинских репрессий. Шаров учился во Второй физмат школе, но математиком не стал, а получил историческое образование: закончил Воронежский истфак, а потом защитил кандидатскую диссертацию по истории Смутного времени в России в начале 17 века. Ему принадлежит несколько важных исторических открытий, в том числе объяснение опричной политики Ивана Грозного.
С восемнадцати лет Владимир Шаров писал стихи, а, поступив в аспирантуру, начал работу над первым романом – «След в след». Он был уверен, что этот роман может оказаться для него единственным, но всего за жизнь он написал их девять и две книги эссе – исторических и биографических. Скончался писатель от лимфомы 17 августа 2018 г.
* * *
Мемориальная Сетевая Страница Анатолия Якобсона публикует с разрешения вдовы писателя Ольги Дунаевской очерк из последней книги Владимира Шарова «Перекрёстное опыление. (время, место, люди): сборник эссе»1.
* * *
ШКОЛЬНЫЙ УЧИТЕЛЬ2
Я учился во многих школах, но последние три года провел в во всех смыслах замечательной – Второй математической. Такой, какой была задумана, а ее учителя мечтали повторить опыт Царскосельского лицея. Вторая школа продержалась почти полтора десятка лет (до дня увольнения своего создателя и директора Владимира Федоровича Овчинникова), для чего самым разным людям, не только Владимиру Федоровичу, потребовались отчаянные усилия.
Он искал союзников, единомышленников, просто сочувствующих, где только мог, но, безусловно, главную поддержку ему оказывала Академия наук и университет, профессора которого видели во Второй школе питомник, теплицу, где дети, одаренные экстраординарными способностями, могут без ненужных проблем укорениться и пойти в рост. За эти пятнадцать лет через руки наших учителей прошло несколько тысяч подобных подростков (набирали нас на последние три года учебы, зато количество выпускных классов редко было меньше шести), которые до конца своих дней, чем бы они ни занимались и куда бы их ни забросила судьба, так и останутся второшкольниками.
Владимир Фёдорович Овчинников (4 октября 1928 — 10 ноября 2020, Москва) Сейчас я понимаю, что, в сущности, Вторая школа была полноценным заговором сделать мир, в котором мы жили, лучше, и учителя, которых собрал Овчинников, за редким исключением достойно в нем участвовали. Что точные науки стояли у нас выше ординара – ясно. Лекции по высшей математике читали известные университетские профессора, причем шли они во Вторую с радостью, потому что это редкое удовольствие, когда тебя понимают с полуслова, схватывают, что ты говоришь, на лету (а семинары вели их аспиранты): многие прежде в свою очередь окончили Вторую школу. Эта преемственность не просто поддерживалась, а всячески утверждалась Овчинниковым. Она жестко соответствовала его убеждению, что долги необходимо отдавать; и другому – что добро рождает добро.
Но Вторая школа была замечательна не только своей математикой. Учителя, читавшие нам гуманитарные дисциплины, в первую очередь, литературу, были ничуть не менее яркими и талантливыми. Потому что дело отнюдь не сводилось к тому, что мы должны уметь хорошо брать интегралы, идея школы держалась на надежде вырастить нас людьми. По негласному школьному табелю о рангах, самым любимым из второшкольных словесников был замечательный литературовед, переводчик испанской поэзии и издатель диссидентской «Хроники текущих событий» Анатолий Александрович Якобсон. О нем и пойдет речь.
Сам о себе Анатолий Якобсон писал: «По образованию – историк, но больше занимался литературой». История и литература постоянно переплетались и в школьной работе Анатолия Александровича. Я учился у него, когда власти уже запретили Якобсону вести литературу. Но она не исчезла из его школьной жизни: несколько раз в месяц он читал лекции о русских и советских писателях, на которые ломилась не просто вся Вторая школа, а вся интеллигентская Москва. Лекции блистательные и блистательно свободные. После одной из них – о романтической идеологии – Якобсон спросил своего друга и нашего завуча Германа Фейна: «Тебе понравилось?» – «Понравилось, – ответил тот. – Только школу теперь закроют».
Якобсон всерьез говорил, что мечтает стать «гениальным читателем», он литературу любил по-настоящему, относился к ней с предельной искренностью, и именно в этом, в искренности, власть видела наибольшую для себя опасность. Его любовь к литературе не ограничивалась уровнем школьного преподавания: он был признанным литературоведом и переводчиком с испанского. Его друг и коллега, один из лучших переводчиков испанской поэзии Анатолий Гелескул писал о нем: «Русскую литературу он любит, как любят родину – то кровное и таинственное, что пожизненно требует разгадки». Самой важной его литературоведческой работой, Якобсон и сам считал ее таковой, стала книга о Блоке, творчеством которого Анатолий Александрович занимался многие годы, – «Конец трагедии».
Итак, ему запретили преподавать литературу и в нашем классе он вел историю нового времени. Преподавать ее Якобсону было скучно, слишком много запретов и руководящих указаний, но иногда он, что называется, «просыпался». Помню, например, его страстный монолог, когда речь зашла о путче греческих «черных полковников», в конце которого Анатолий Александрович горестно воскликнул: «И это в Греции – на родине демократии!» В ненависти к некоторым чужим диктатурам власть была с ним солидарна, и слова его переставали быть крамолой.
В нем была масса адреналина, оттого он был человеком невероятной страстности, спонтанный, с мгновенной реакцией. Думаю, это помогало ему и в боксе, которым Якобсон когда-то профессионально занимался. Я не участвовал ни в одной истории, когда на наших ребят кто-то нападал или пытался спровоцировать с ними драку, но вся школа знала, как он – худощавый, высокий, сильный при первом намеке на конфликт вылетал из школы: кудри и рубашка развеваются – это Якобсон, в любой момент готовый встать в стойку, бежит защищать своих учеников. Противник забыт, «второшкольники» повисают у него на руках, каждый знает, что любая такая разборка может стоить Якобсону свободы.
Он любил и ценил школу, его окружали люди, близкие ему по духу и мыслям. Владимир Федорович Овчинников, пожертвовавший ради школы карьерой, Герман Наумович Фейн, Исаак Семенович Збарский, Феликс Александрович Раскольников – все они были вместе с Анатолием Александровичем и обо всем, убежден, думали схоже. Разница была лишь в том, что они хотели что-то сделать в существовавших условиях, пытались «работать в советском поле» или, по крайней мере, быть к нему вплотную. Якобсон же не понимал роли «попутчика», он был полностью свободным человеком, наверное, и ярче, сильнее остальных. А поскольку задачей советской власти, соответственно и советской школы, было везде и на всем протяжении превратить ландшафт в абсолютно ровный, стриженый, будто газон (на этом фоне набранные Овчинниковым учителя, сплошь имеющие «лица необщее выраженье», конечно, и так смотрелись тропической оранжереей), как все - и коллеги, и ученики - ни любили Якобсона, ему приходилось нелегко.
Как уже говорилось, общей идеей наших учителей было создать из Второй школы лицей наподобие Царскосельского. Эта попытка долго казалась мне удавшейся лишь отчасти: время было жесткое и ломало хрупкую конструкцию. Но позже я многое переоценил. Сейчас мне кажется, что боковые ветки в итоге оказались сильнее основного ствола. Математика, конечно, очень ранняя наука, причем кулуарная, не стадная; форсаж Второй школы советская система не поддержала; ты должен был, как все, поступить в Университет или в Физтех, как все, переходить с курса на курс, и ожидая, пока их нагонят, некоторые мои одноклассники спились или делались профессиональными карточными игроками. Но это математики. Для людей гуманитарных школа, наоборот, сделала главное – она их не только не сломала, но научила расти по своим собственным законам и в своем ритме, а это в пятнадцать-семнадцать лет оказалось неслыханным подарком.
Ощущение свободы и нестандарта начиналось в школе немедленно. Единственно, за чем строго следил директор, обычно не поднимавшийся выше первого этажа, это за опозданиями: ровно в 8:30 двери школы запирались. И вот, группа опоздавших собирается на крыльце, среди них Андрюша Фейн, сын нашего завуча. Квартира Фейнов прямо в здании школы, и мы, посовещавшись, отправляемся к Андрею играть в преферанс. Вскоре возвращается домой Герман Наумович и, проходя к себе, предупреждает, что на следующей перемене нас тоже никто в школу не пустит. При этом ему и в голову не приходит выгнать нас или хотя бы устроить разнос.
Нельзя сказать, чтобы в школе не было самой идеи дисциплины, но то была именно «осознанная необходимость» ее, а так принуждение отсутствовало, и уже в этом Вторая была глубоко антисоветской.
Другая история опять связана с опозданиями. Я жил далеко и вечно опаздывал. И терпение у Овчинникова кончилось: в школу вызвали моего отца, чтобы сообщить ему, что меня отчисляют. Отец не надеялся услышать обо мне ничего хорошего и, идя в школу, настроен был мрачно. Наверное, с полчаса он безнадежно слушал список моих грехов и провинностей (я не только опаздывал, но и учился из рук вон плохо), но Овчинникову была нужна обратная связь: человек эмоциональный, он ждал споров и возражений, однако ничего подобного не было, и наш директор не выдержал. Воскликнул: «Но он может хотя бы не опаздывать каждый день?!»
И тут отец будто очнулся, спокойно и с должной твердостью заявил Отвчинникову, что нет, не опаздывать я не могу. Ровно в минуту моего выхода из дома почтальон кидает в наш почтовый ящик газету «Правда», которую я, его, Овчинникова, ученик, читаю примерно лет с семи. Уйти в школу, хотя бы бегло не проглядев газету, я никак не могу. Наверное, с минуту Овчинников молчал, а потом едва не свалился со стула от хохота. По рассказам отца, смеялся Овчинников еще долго; сам бывший инструктор ЦК ВЛКСМ, такой интерес к партийной печати он не мог не оценить. В итоге вопрос о моем отчислении не просто был снят с повестки дня, но и больше никогда не ставился.
В «нестандарте» Второй школы, в ее непохожести на обычное советское учебное заведение имя Анатолия Якобсона, известного диссидента, издателя «Хроники текущих событий», играло самоценную роль. Оглядываясь назад, я очень жалею, что не входил в круг близких учеников Анатолия Александровича, тем более, что с родителями его жены Майи Улановской моя семья дружила домами. Мы чуть не каждую неделю наносили визит на Садовоую Черногрязскую к Надежде Марковне Улановской – Толиной теще. Надежда Марковна и Майя оставили замечательные воспоминания, в которых переплелись революция, многие годы работы старших Улановских разведчиками-нелегалами в Китае, Америке, Дании и лагерь. Отец Майи Александр Петрович до и после революции был анархистом и тут же резидентом ГРУ. Сначала на Дальнем Востоке, а потом в США.
В пятьдесят первом году и сама Майя, неполных девятнадцати лет от роду, была арестована по обвинению в принадлежности к еще школьной организации «Союз борьбы за дело революции». Как и большинство ее участников, должна была получить смертный приговор, но единственная среди всех отказалась подписать, как это требовали, признательные показания и два года спустя получила двадцать пять лет лагерей.
Помню, что Надежда Марковна любила рассказывать, что до ареста на Новый год, на приемах, куда были званы чиновники высокого уровня и генералитет, ее муж обычно поднимал тост: «А теперь я предлагаю выпить за то, чего хочет моя жена». Все понимающе переглядывались, но вряд ли догадывались, что жена хотела одного: чтобы Сталин скорее сгинул.
От Улановских у меня всегда было ощущение яркости и трагизма. Подстать им был и Якобсон. Все они смотрелись диковинными растениями на небогатой советской почве.
В школе я устойчиво получал двойки по русскому языку: орфографических ошибок у меня было немного, а вот запятые я по неведомой причине игнорировал. И родители были счастливы, когда Толя согласился заниматься со мной русским. Помню его маленькую квартирку где-то в Теплом Стане, он иногда выходит в соседнюю комнату проведать сына Сашку, которому с двух лет читал на ночь чуть ли не все лучшее, что есть в русской лирике от Пушкина, Тютчева и Блока до Пастернака и Мандельштама. Я пишу диктанты, сочинения, и оба, что я, что Якобсон, отчаянно тоскуем. Однако результат был. Якобсон сделал почти невозможное – вместо прежних тридцати запятых на страницу я стал пропускать лишь пятнадцать.
И все же мне всегда казалось, что людям такого накала, как Анатолий Александрович, не стоит преподавать: то, что тебе дано от природы, можно использовать и с большим толком. Но сейчас думаю, что Якобсон просто родился не в свое время. По взглядам на жизнь, по темпераменту и по человеческому потенциалу он был из народников конца XIX века, когда само собой разумелось, что если что-то знаешь и умеешь, обязан «идти в народ», нести это людям.
В 1972 году Якобсону, к тому времени главному редактору «Хроники текущих событий» – подневной летописи диссидентского движения, предложили на выбор – 10 лет лагерей или эмиграцию в Израиль. В немалой степени из-за сына, он, поколебавшись, выбрал Израиль. И потом никогда не мог себе простить этого решения. В России он как бы привык вмещать в себя весь объем конфликтов, страстей, проблем огромной страны, и в Израиле ему было безмерно тесно. В Москве он пил, но, в общем, умеренно – там начал пить по-настоящему. Ему предлагали профессуру в Иерусалимском университете, но он не хотел ничем заниматься. Говорил, что проживет, сколько суждено. В итоге же прожил, сколько судил себе сам.