Jerusalem Anthologia
Names
Игаль Городецкий
Иерусалимский журнал


РОБЕРТА

"Ветер завывал, и холодные струи дождя, похожие на мокрые веревки, с силой били в окна. В кафе было уютно". Написав эти две фразы, Алоиз Блом положил ручку. Ветер завывал, и холодные плети дождя стегали оконные стекла. Все было так и не так. В кафе чисто, светло... Черта с два. Напиши, попробуй. Почему, почему жизнь так бездарна? Вот все они писали такими же, как и он, словами. И им давали Нобелевские и Пулитцеровские премии. Почему у них получалось? А ему даже противно перечитать то, что он накропал. А может, это требовательность к себе? Он чуть было не запустил рюмкой в окно. Может, писать карандашом в тетради, как тот?

Нет, это просто невезение. Полоса такая. Надо отвлечься, успокоиться, приглядеться к людям. Вот, например, этот тип за столиком в углу. С виду обычный алкаш. Хотя не лишенный остатков интеллигентности. Еще один еврей, трепанный жизнью. Он почувствовал, что я наблюдаю за ним. Ишь, заулыбался. Делает приглашающие жесты. Пересесть? Пристанет ведь с чепухой, придется пить с ним, заказывать ему выпивку. А что я теряю? Ведь сам хотел... Новые впечатления...

Алоиз, не сомневаясь больше, собрал свои листки, захватил недопитую рюмку и двинулся к столику, за которым сидел ухмыляющийся бродяга. Он приветствовал Блома широким жестом, чуть приподняв свое грузное тело и отодвигая другой рукой свободный стул:

— Садитесь, прошу вас. Я очень рад, я счастлив. Меня зовут Барух Гринцвайг, я живу в этом городе уже десять лет. Мне показалось, простите меня, если я назойлив, — мне показалось, что вам несколько одиноко.

Блом молча сел, он не был боек с незнакомыми людьми, хотя как будущий писатель старался развить в себе необходимые качества. Он завертел головой, выискивая глазами официанта, но, остановившись взглядом на лице своего нового знакомого, вспомнил, что даже не ответил ему.

— Мне... Я работал, я часто работаю в этом кафе. Мое имя Блом, Алоиз Блом.

Он тут же пожалел, что не назвался вымышленным именем, но было уже поздно.

— Алоиз Блом? Неужели? Скажите, это ваша статья была опубликована в январском номере "Вокабул"? Миннезингеры двенадцатого века не совсем моя область, но ваш подход выдает знатока. Я получил огромное удовольствие...

— Что вы будете пить, господин Гринцвайг? — довольно бесцеремонно перебил его Блом.

Но интеллигентный пьяница не обиделся:

— О, не беспокойтесь, что вам угодно. Пиво, водку, виски. Пока вы не присоединились ко мне, я выпил пару рюмок кирша. Это дешевле, — Гринцвайг доверчиво посмотрел на Блома. — И прошу вас, называйте меня просто Барух.

Блом заказал два скотча и без особого интереса наблюдал, как Барух истово отпил две трети рюмки.

— Так вы занимаетесь литературными исследованиями, Барух? — начал Блом свой допрос.

— О нет, господин Блом. Я, видете ли... Это долгая история. До войны я был владельцем небольшой фабрики музыкальных инструментов, а до этого изучал классическую филологию. Ну, с филологией ничего не вышло, я, знаете ли, не ученый. Потом, как вы понимаете, все пошло прахом. Во Франции, вы не поверите, я был шойхетом. В Испании меня посадили в тюрьму. Вернувшись в Германию, я узнал, что вся моя семья погибла. Теперь я играю на скачках.

Блом не знал, как продолжить этот разговор. Тем временем Барух допил свой виски и нетерпеливо махнул рукой:

— Дорогой господин Блом, моя жизнь мало отличается от жизни многих людей моего поколения. Удобрили мы историческую почву. Но повидал я немало и в таких передрягах бывал, что на десяток первоклассных романов хватит. Постойте... А вы сами не пишете? Что-то мне показалось в ваших глазах. Вы ведь не только статьи публикуете, правда?

— Слушайте, мистер Гринцвайг, я не журналист. Но я действительно пытаюсь стать писателем.

"Зачем я это ему сказал?" — тут же пожалел Блом.

— И я хочу вас предупредить, что Катастрофа европейского еврейства — не моя тема, — быстро добавил Блом и отпил из своей рюмки.

— Прекрасно вас понимаю. "Почему нечестивые преуспевают и вероломные благоденствуют?" Нет ответа. Вы читали "Бухгалтерию смерти" Юнгера? Нет? А "После не будет ничего" Рубингера? В сущности, и они не смогли... И никто не может. Лучше молчать. Тем, кто уцелел, подобает молчать, чтобы не ляпнуть пошлость. Нет, я хочу вам рассказать историю, которая случилась задолго до войны. Хотя кто знает...

— Только, пожалуйста, не о галутных страданиях. И никаких евреев со скрипочкой, замерзающих в русских снегах.

— Ну что вы, господин Блом! Разве я не понимаю? Необыкновенная, захватывающая история! Честное слово, вы напишете прекрасный рассказ или, может быть, повесть. Ах, с каким удовольствием я прочту... Неужели это не вы писали в "Вокабулах"?

Блом отрицательно покачал головой.

— Все равно. Я почему-то верю в вас. Давайте выпьем за ваш успех, — Гринцвайг выразительно посмотрел на пустые рюмки.

Блом уже почти раскаивался, что дал себя втянуть в нелепицу, но автоматически заказал два двойных виски.

Гринцвайг подождал, пока прибудет напиток, чокнулся с Бломом, выпил, закурил сигарету из бломовской пачки, выждал, как заправский актер, небольшую паузу и начал.

— Это случилось в двадцатые годы, история нашумела, но вас тогда, наверно, еще на свете не было. К тому же все происходило в довольно узком кругу спортсменов, промышленников. Скажите, вы что-нибудь понимаете в автомобилях? Гоночных машинах? Так я и думал. Тогда я не буду вдаваться в технические детали.

Итак, жили-были три брата: Генрих, Бруно и Роберт. Генрих — старший, Роберт — младший, в то время ему не исполнилось и восемнадцати. Вообще, все были очень молоды. Где-то на переферии этой истории еще маячили две сестры, но точно никто ничего не знал, да и не интересовался. Семья эта была очень известна, но, повторяю, в определенных кругах.

Их отец, Эгон Бейкер, крупный инженер, изобретатель, получивший десятки патентов в области только начавшего развиваться автомобилестроения, был человеком широкой души, тонким знатоком музыки, влюбленным в свою красивую жену-скрипачку. Семья была полностью ассимилированной, дети получили светское образование, но Эгон никогда не отказывался от своего еврейства и много денег отдавал на благотворительные цели, жертвовал он и на устройство евреев в Палестине. Однако к сионистской идее был равнодушен.

Братья попросту выросли в отцовских мастерских. Уже подростками они прекрасно водили машину. Когда они, так сказать, оперились, то стали заправскими гонщиками. Вам, наверно, покажется странным, но первые гонки прошли в Европе в тысяча восемьсот девяносто четвертом году! Знаете, какая тогда была достигнута скорость? Двенадцать с половиной километров в час. Не смейтесь. Скорость специально ограничивали, чтобы не пугать лошадей. Но уже через десять лет эта нелепая коляска на велосипедных колесах пронеслась со скоростью сто километров в час! По тем дорогам!

Слушайте дальше. В тысяча девятьсот двадцать втором Генрих победил в гонках Берлин — Прага. Через год "Де Дион-Бутон", ведомый Бруно, перешел трехсоткилометровый барьер. На треке лопнула левая задняя шина, и парень получил серьезную травму.

Алкоголь не оказывал заметного действия на Гринцвайга. Только его маленькие серые глазки заблестели как два лесных немецких озерца. Он говорил без умолку. Однако Блом перебил его:

— Господин Гринцвайг, я ничего не смыслю в спорте и технике. Зря вы тратите порох.

— Но мой рассказ вовсе не о спорте. Это настоящая драма, поверьте мне. Немного терпения.

Он попросил Блома заказать чашку черного кофе, отпил глоток, закурил новую сигарету и продолжил:

— В двадцать пятом году состоялся первый чемпионат мира по шоссейно-кольцевым гонкам, и тогда к Генриху и Бруно присоединился Роберт. Он был необыкновенно красив: огромные синие глаза, длинные черные ресницы, светлые вьющиеся волосы. Да и все братья были истинными красавцами — настоящие арийцы, не в пример этим косозадым, плюгавым, чернявым фюрерам. Такой вот выверт расовой теории.

Уже тогда они договорились никогда не выступать друг против друга. Понимаете, они были отчаянные. Удержу не знали. Необыкновенной смелости ребята. Кроме гонок они увлекались воздухоплаванием, были прекрасными лыжниками, альпинистами, ныряльщиками. Их постоянно влекла опасность. И конечно, соревнуясь друг с другом, они могли погибнуть.

Ведь тогда гонки были весьма рискованным занятием. Машины еще далеко не достигли совершенства. Это сейчас пилот так защищен, что часто выходит невредимым из тяжелейшей аварии. В те легендарные времена водитель обязан был не только мастерски управлять своим страшным снарядом, но и прекрасно разбираться в нем, знать до последнего винтика. И все равно шанс свернуть шею был очень высок.

Лежа в своем болиде, поливаемый горячим маслом и облепленный грязью, оглохший от рева мотора, почти не видя дороги, гонщик должен был нервами, мышцами, всем телом чувствовать каждую выбоинку, каждый камешек на шоссе. Его мозг воспринимал и мгновенно обрабатывал, как сейчас говорят, огромное количество информации: состояние дороги и шин, работа стопятидесятисильного двигателя, вращающего вал со скоростью двенадцать тысяч оборотов в минуту, поведение соперников, время, расстояние и еще десятки данных.

— Барух, а откуда вам все это известно?

— О гонках или о семье?

— О том и о другом.

— Я же сказал вам, что владел фабрикой музыкальных инструментов. Был знаком со многими музыкантами, в том числе с Анной Бейкер, бывал у них дома. Ребят я, правда, практически не видел, они почти все время проводили за границей, да и их интересы... А к гоночному спорту пристрастился под влиянием Эгона. У нас были замечательные автомобили. У Эгона — синяя "испано-сюиза" у меня — бордовый "даймлер".

— Вы лучше подробнее расскажите про эту троицу.

— Конечно, конечно, к этому и веду. Только... вы знаете, я бы сейчас выпил рюмочку коньячку.

Блом безропотно заказал коньяк. Сам он предпочел не смешивать.

— Эта троица, как вы сказали, была неразлучна. Везде они появлялись вместе. Серьезный, мужественный, чуть грузноватый, похожий на отца Генрих, беспечный, острый на язык, не терпящий возражений Бруно, нежный, гибкий и сильный, очень напоминающий мать Роберт. Генрих стал прекрасным инженером, как и отец, он запатентовал немало изобретений, он, например, усовершенствовал дисковые тормоза. Бруно и Роберт были музыкально одарены, играли на многих инструментах, иногда вместе с матерью радовали круг близких друзей.

Но, разумеется, главным в их жизни были гонки. Они, как я уже сказал, никогда не выступали друг против друга, хотя иногда соревновались в разных клубах. Гениальные гонщики, они не знали поражений. Слава великолепной тройки росла.

И тут, словно какая-то тень пробежала. Что-то произошло. Не все обратили внимание, но я, хороший знакомый семьи, почувствовал некое напряжение. Ну, во-первых, Эгон, "железный" Эгон, стал каким-то нервным, рассеянным. Несколько раз я замечал, что в разгар рабочего дня от него попахивает виски. Один раз я застал Анну плачущей... Вообще, надо понимать, что я встречался с этими людьми изредка, мы все же не были близкими друзьями.

Неожиданно Бруно отказался от борьбы за "Гран при"! Поговаривали о болезни, об усталости, о нервном срыве. Я не очень верил. Затем на несколько недель исчез Генрих. До сих пор никто не знает, где он тогда пропадал. А время было горячее, подготовка к чемпионату мира по шоссейно-кольцевым гонкам, который тогда впервые открывался в Каннах. Спортивный мир недоумевал. Роберт, начинающий, но уже прославленный и любимый публикой гонщик, внезапно разорвал контракт с "Метеором" и тоже исчез. Потом я узнал, где он находился, но лучше бы мне ничего не знать...

Гринцвайг допил коньяк. Глаза его заблестели сильнее. Вдруг он схватил Блома за рукав:

— Приближаемся к развязке! Ну, писатель, что там было дальше?

Алоиз высвободил руку:

— Откуда я знаю? Какие-нибудь еврейские страсти. Бейкер этот ваш разорился. Или проворовался. Девочки. Наркотики. Анна Бейкер загуляла с вами.

Гринцвайг поперхнулся кофе и долго смеялся. Потом лицо его сделалось угрюмым:

— Ох, господин Блом, вы, конечно, правы. Что может свести человека с пути? Деньги, женщины, слава... Ничто не меняется. Однако чтобы не продолжать этот поток пошлостей, скажу вам только одно: вы не догадались. Поэтому слушайте.

В мае, перед самым чемпионатом, я узнаю из газет, что Роберт, Генрих и Бруно участвуют в нем, выступая за разные клубы. Содом и Гоморра! Они нарушили свою клятву! Я сразу почувствовал, что быть беде. К сожалению, я тогда на некоторое время вынужден был бросить все и заняться своими личными проблемами. Но, разумеется, я приехал в Канны на чемпионат.

Да, гонки — это волнующее зрелище. Сейчас, конечно, полно других весьма захватывающих развлечений. Но "Гран при"! Эти разноцветные флаги, публика, репортеры, фотографы, рев разогреваемых двигателей, нарядные машины, запах масла и бензина! Я не поэт, господин Блом, нет у меня слов...

Ясное дело, фаворитами трех ведущих клубов были три брата Бейкер. Безумное волнение охватило всех на старте. Ждали сенсации. Стартовали. Как и обещал, не буду надоедать вам подробностями. Борьба была упорной. Меня мучили нехорошие предчувствия.

Перед стартом мне не удалось пожать руки братьям. Не смог протолкаться. Но в сильный "цейс" я видел их лица. Генрих был мрачен, Бруно презрительно улыбался, но мне показалось, что он еле сдерживает слезы. На осунувшемся лице Роберта бродила очень странная улыбка. Сердце у меня так и заколотилось.

Сначала лидировал Генрих. Затем его обошел Бруно, а потом и Роберт. Сменив шины, вперед снова вырвался Бруно. Роберт не отставал. Вдруг на крутом вираже между ними вклинился итальянец Лампедуза — грозный соперник. Между прочим, — Гринцвайг в каком-то недоумении потер лоб, — все они уже на том свете.

Дальше все произошло очень быстро, как и положено на таких скоростях. Знаете, ведь с трибун все четко не увидишь... В общем, у итальянца оторвалось колесо, его машину развернуло и бросило прямо на "Сандеберд" Роберта. Он, конечно, пытался увернуться, но не смог. Обе машины загорелись... Короче, итальянец выжил (чтобы погибнуть через три года на гонках в Давосе). А Роберт...

Барух залпом допил свой коньяк и повелительным жестом потребовал у Блома сигарету.

— Тело Роберта уложили на траву. Оно обгорело, хотя голова и верхняя часть туловища прекрасно сохранились. И все увидели, нет не все, конечно, я и еще некоторые, что... что... В общем, это была девушка, молодая женщина.

Гринцвайг закрыл глаза. Блом нелепо улыбнулся и, чтобы скрыть смущение, защелкал пальцами, подзывая кельнера.

— Остальное я доскажу вам за несколько минут. Понимаете, в семье Бейкер было два брата и одна сестра — Роберта. Она, как и братья, бешено увлеклась гонками. Девушка крепкая, спортивная и необыкновенно упрямая. Наверно, не без сопротивления родных она стала выступать под именем Роберт. Но у нее были силы заставить всех молчать. И вы уже, конечно, поняли, что она была любовницей братьев.

Газеты долго писали об этом скандале. Вы знаете, что разного рода отклонениями в Германии тех лет мало кого можно было удивить, но это все же была очень известная еврейская семья... И хотя, как я уже говорил, Бейкеры абсолютно ассимилировались, Эгона и Анну это совершенно сломало. То есть, я думаю, про Роберта они знали, не могли не знать, не исключено, даже подыгрывали сравнительно невинной мистификации, но про этот кровосмесительный союз, видимо, проведали на последнем этапе.

Что еще добавить? Через месяц после похорон сестры Бруно застрелился на ее могиле. В его вещах нашли сборник арабской поэтессы седьмого века Аль-Хамсы, которая, как считают, была любовницей своего старшего брата Сахра. Вождь бедуинского племени, он погиб в междоусобной войне. Аль-Хамса боготворила брата.
В душе моей воспламенились раны.
Звезду погасшую, лучиста и чиста,
Сменяет новая в бездонности туманной,
Но Сахра вечная сменила пустота,
И эту пустоту я вижу постоянно.
Увы, так перевели на немецкий ее дивные риса.

Когда наци пришли к власти, Эгона посчитали "полезным евреем" и сохранили ему жизнь. Он некоторое время работал на них, а потом его нашли в лаборатории мертвым. Он принял яд. Анна погибла в Дахау. Генрих пережил их всех. Он метался по миру, пытался записаться сначала во французскую военную авиацию, потом в Королевский военно-воздушный флот, но след этой истории тянулся за ним повсюду. Когда начались налеты на Лондон, в пансион, где обитал в то время Генрих, попала бомба. Все постояльцы, кроме него, спустились в бомбоубежище и уцелели. От Генриха мало что осталось...

Гринцвайг потер виски и тяжело облокотился на стол:

— После войны я ни разу не был в синагоге, я плохой еврей, забывший Бога. Но я старый еврей и когда-то чему-то немного учился. "Иш иш эль коль шеер бсаро ло тикреву" — "Ни к кому из единокровных не приближайтесь". Так написано в Торе. Раши говорит, что именно за такие гадости Всевышнй вышвырнул нас из Эрец-Исраэль. А эти трое... Нет, тут не холодный разврат, это была страсть, непреодолимая, ужасная, губительная страсть. И повторяю еще раз: она, Роберта, эта змея, была потрясающе, неправдоподобно красива. Лилит, да, Лилит...

Он как-то мгновенно опьянел, забормотал уже совершенную чушь, а потом затих, навалившись на стол.

Блом беспомощно оглянулся по сторонам. Ему ясно представилась "приятная" перспектива тащить старика домой. "Да есть ли у него дом?" — подумал он.

Подошел старший кельнер и подмигнул Блому:

— Знакомая картина, господин Блом. Он каждый вечер рассказывает тут басни всем, кто поднесет. И к ночи — в стельку. Не беспокойтесь, я отвезу его, не в первый раз.

Алоиз посмотрел в окно. Дождь кончился. Под фонарями клубились и свивались клочья тумана. Официанты, тихо звеня, собирали посуду. Мокрая кошка, извиваясь всем телом, протиснулась в полуоткрытую дверь, подошла к Блому, хрипло мяукнула и потерлась о его брюки.

© Игаль Городецкий