Иерусалимская Антология
Иерусалимский журнал №38, 2011

Светлана Аксенова-Штейнгруд

У ДУШИ ВОЗРАСТА НЕТ
К 75-летию Аллы Айзеншарф

В мой день рожденья я была за всё в ответе. Если бы я не была знакома с Аллой Айзеншарф, эти строки показались бы мне несколько выспренними. Ну как может человек, едва родившись, быть за все в ответе? Но для Аллы – это абсолютно естественное состояние души. Еще маленькой девочкой она догадалась: человек получает в свой день рождения нечто очень важное, что ведет его по жизни, определяет его судьбу. Она чувствовала присутствие Бога, еще не зная, как объяснить это. Да и сегодня – возможно ли объяснить? Ведь само слово «Бог» – условно, каждый наполняет его своим содержанием, но безусловен внутренний свет души, частица Вселенского света, давшего жизнь всему и всем. Внутренний свет и есть, на мой взгляд, подлинная вера, которая делает осмысленными все наши поиски, поступки, мысли, чувства, желания. Для Аллы это не метафора: когда она внимательно смотрит на тебя своими ясными голубыми глазами, невозможно представить, что они последние годы почти не видят. Потому что она вас видит – и как вы одеты, и как улыбаетесь, и как чувствуете себя. И читает… чуткими пальцами рук. И когда Алла идет – высокая, статная, с длинной старомодной косой, пространство покоряется ей – будь то маленькое пространство заставленной мебелью комнаты, опасное пространство улицы с ее машинами и пешеходами или приветливо-прохладное пространство берега моря. Она чем-то похожа на пожилую Анну Ахматову – горделивой осанкой, аристократической простотой, едва уловимой одышкой, да и чертами лица.

Она родилась в 1936 году на Украине, в городе Немирове. Родилась 6 июня, в день рождения Пушкина. И единственного сына Руслана подарила самой себе тоже 6 июня. Вот такие совпадения, такие знаки судьбы. А судьба бывала жестокой, подчас немилосердной…

ВОЙНА

В доме не было дверей.
в доме не было людей,
крыши не было на нём,
это был убитый дом,
с белой чашкой на полу,
с синим бантиком в углу.
Только птицы во все стороны
вылетали в дыры чёрные…

Эти гениальные, не побоюсь высокого слова, строчки сочинила шестилетняя девочка, когда война отобрала у нее все – дом, детство, родителей, когда не осталось ничего. Как ничего?! Осталось самое главное – душа, по-детски наивная и не по-детски мудрая, помогающая истощенному, маленькому, продрогшему от голода, холода телу выжить. И не просто выжить, а сохранить свет. Какие удивительно точные образы, детали, эпитеты!

– Мы жили на главной улице Немирова. Это небольшой городок, и его центром был Дом отдыха. Вся жизнь вертелась вокруг него. А наш дом – совсем недалеко. Мама научила меня читать и писать на идиш. Она преподавала в еврейском детском доме – после революции, погромов было много сирот. А папа работал на спиртзаводе бухгалтером. Сейчас этот завод стал знаменитым – всюду реклама Немировской водки... Папа был красивый, высокий, с голубыми глазами и волнистыми густыми волосами. Очень любил, баловал нас с сестричкой Мэрочкой (она старше меня на четыре с половиной года). Папа был разносторонне талантливым человеком. Писал пьесы, которые ставили в городском театре. И еще он владел моментальным гипнозом. У нас была веранда большая, там всегда сидели люди, ждали папу. Он лечил, абсолютно бескорыстно – радикулит, мигрень и так далее. А иногда к нему обращались со сложными психологическими проблемами...

Когда началась война, папу на фронт не взяли, у него был тяжелый ревматизм: болели суставы, сердце. Стали прибывать беженцы из оккупированных мест. На заводе, где папа работал, дали лошадей. Мама погрузила на подводу два мешка, которые казались мне огромными. Мы выехали, но почти не продвигались: дорога была забита, немцы бомбили беспрерывно. И родители вынуждены были вернуться. Городское начальство, в том числе из Дома отдыха, удрало со своими семьями на автобусах. А город остался. Еврейский детский дом, где мама преподавала, не эвакуировали. Запомнила, как солдаты нашей отступающей армии рубили деревья в парке, я очень жалела эти срубленные деревья, плакала и просила маму, чтобы она объяснила: деревья нельзя рубить! Армейские колонны все шли и шли, старшие дети цеплялись за борта машин, их скидывали… В трех километрах от нас была железнодорожная станция, которую немцы бомбили. Самолеты летели низко над домом, нас с Мэрочкой унесли в погреб. Потом все стихло, и мы вышли. Стекла на веранде были в мелких дырочках. И я сказала: «Сколько солнышек!» А папа ответил: «Это не солнышки, а следы от пуль». Пришли немцы, и вскоре евреев (а нас в Немирове было больше 10 тысяч) отправили в гетто: две улицы на окраине обнесли колючей проволокой и всех впихнули туда. Нам досталась каморка в крайнем доме.

Папу убили 24 ноября 1941 года – во время первой акции в гетто, которая началась в шесть утра и закончилась в три дня. Поскольку наш дом стоял на отшибе, к нам пришли не сразу, но на рассвете мы услышали крики, стрельбу. Евреев сгоняли в театр и расстреливали. У нас в комнатке была широкая кровать из досок, покрытых одеялом. Оно свисало до самого пола. А наверху – перина. Родители затолкали нас под эту кровать, а потом папа и маму успел там спрятать. Ворвались немцы. Они перебили все в комнате. Рядом с кроватью стоял столик, покрытый клеенкой. Они клеенку разрезали, вспороли перину на кровати, а под кровать, закрытую одеялом, не заглянули. Когда папу уводили, он сказал, как бы ни к кому не обращаясь: «Прощайте, Танюся и детки, я вас никогда не увижу». Выстрелы, крики продолжались, и мы лежали под кроватью – немцы могли вернуться в любой момент. Было очень холодно – ноябрь, окна выбиты. Когда все стихло, мама вышла. Она знала, что в соседнем доме есть погреб, где прячутся люди. Они закрыли люк и убрали лестницу. Мама постучала. Вначале они думали, что это немцы, и не отвечали. Наконец, услышали ее голос и открыли люк. Мама пришла за нами, взяла первую меня (я с краю лежала), принесла туда, попросила подхватить меня и бросила. Но меня не успели поймать, я упала и на всю жизнь осталась с порванными на ногах связками. А Мэрочку уже поймали, потом мама спустилась сама, и мы там прятались в полной темноте. Всех, кто не успел спрятаться, убили. В Немирове есть кладбище, где два больших захоронения: одно – для взрослых, другое – для детей. На детей даже пуль не тратили, бросали в яму и закапывали живыми…

Когда облавы прекратились, мы вышли. Мама была здоровая женщина, высокая, красивая, с тяжеленной косой. Ее уводили на работу, а мы оставались одни… 2 мая к гетто подъехали машины. Помню, еще лежал снег. Взрослых загоняли в кузов, а детей брали за руки и за ноги и закидывали туда. Всех увезли в концлагерь. Он находился в бывшей школе Брацлава, где построили нары в три этажа. Приезжали эсэсовцы, выстраивали шеренги и забирали детей. В первый раз Мэрочку не заметили – она лежала на нарах, закрытая разными тряпками, а меня мама брала с собой, потому что я не могла долго ходить сама. Мама стояла крайняя и отшвырнула меня. Но она понимала, что нас все равно убьют. И придумала, как нас вывезти из концлагеря. В Немиров ездила машина. Среди рабочих, которые загружали мешки с продуктами, были женщины. Мама договорилась с кем-то, и нас спрятали в кузове среди мешков, отвезли в Немиров, а потом привели к маминому брату в гетто. Мама не знала, что в гетто оставили совсем немного людей – для работы. Всех остальных убили, в том числе жену дяди. В гетто был жуткий голод, и дядя в отчаянье собрал наши пожитки и повел нас в концлагерь в Немирове. Там на воротах часовым был венгр. Он сказал нашему дяде: «Ты старый, и я вынужден тебя принять в концлагерь, а этих девочек – куда ты привел?» И отшвырнул нас. В это время мимо проходила тетя Поля, которая хорошо знала моих родителей. И она нас увела. Дома выкупала, повязала наши головы белыми косыночками. И велела не признаваться никому, что мы еврейки. Кормить нас было нечем, брать к себе домой она боялась, но разрешила тайком приходить иногда на сеновал. Мы скитались, побирались, ночевали где придется. Это продолжалось больше трех месяцев. Муж тети Поли был сапожником, и когда он узнавал, что будет облава, находил нас и прятал. Их дом был последним, а дальше пустырь, где он вырыл яму. Он приводил нас туда, мы прятались в этой яме, сверху он накрывал ее лопухами, ветками. Во время облавы мы сидели там тихо-тихо. Немцы искали евреев с овчарками, но пустырь был запущенный, поросший сорняками, колючками, через которые собаки не могли продраться, да и немцы туда не шли.

Вот тогда Алла стала шептать первые строчки. И повторять их про себя – чтобы не забыть. Конечно, запомнила далеко не все. Она не называла их стихами, не понимала, откуда они берутся, но когда строчки приходили, не могла ни успокоиться, ни заснуть, пока не получалось так, чтобы понравилось. Обуви уже не было, сестрички ходили босиком, Алла, сочиняя, ногой отбивала ритм. Возникшая на ноге трещина превратилась в незаживающий нарыв. «Это были такие физические муки творчества», – грустно улыбается Алла.

В лопухи завёрнутый, лежал
целый хлеб, опухший от дождя.
Целый хлеб! Его мы ели, ели,
ели, ели – больше не хотели.
Мы потом увидели, потом
Мёртвую с раскрытым настежь ртом.

Маленькая девочка и не подозревает, что любой состоявшийся поэт многое бы отдал за эту метафору: хлеб, опухший от дождя. Она даже не знает, что такое метафора…

На луже бабочка лежала.
Лежала вся и не дышала.
Я под неё ладошку сунула
И подняла, в лицо подунула,
Рукой махала. Я хотела,
Чтоб улетела.
А немец, он в тени сидел,
Смотрел сюда, смотрел, смотрел,
И подошёл, и сел на корточки,
И он не страшный был нисколечко.
А может, просто он забыл,
Что немцем был.

Она до сих пор помнит его лицо – молодое, круглое, в симпатичных рыжих веснушках. Удивительно, как ребенок, уже знавший, что немцы несут смерть и разрушение, мог не озлобиться, чутким своим сердцем увидеть непохожего на остальных,  д р у г о г о  немца… Как маленькая девочка из благополучной семьи, оказавшись в нечеловеческих условиях, могла сохранить надежду?

– Я думала о маме, что мама обязательно нас найдет. И еще – чувствовала, что меня охраняет та женщина, которая привиделась до войны. Наш двор, весь в цветах, а между ними – дорожка. Я споткнулась на этой дорожке и плюхнулась лицом на плитку. Лицо было залито кровью и сильно болело. Папа занес меня домой, стал отмывать, успокаивать. Взрослые спрашивали, что я хочу, а я от боли не могла говорить. И тут появилась она – высокая, красивая, в белом длинном платье. Подошла ко мне и прошептала: «Ничего. Это пройдет. Не бойся. Ты будешь жить, и когда будет очень плохо, я к тебе приду». И исчезла. Мне стало легче. Я слышала и видела ее очень четко, но поняла, что другие – нет… И никому ничего не сказала. С детства знала, что не такая, как все. И стеснялась этого, и скрывала. Когда мы скитались, я чувствовала, что она есть и спасет нас с Мэрочкой… Во время войны я видела ее явственно еще несколько раз.

Слушаю Аллу и думаю, что душу ее прежде всего спасал другой удивительный дар – полного единения с природой, ощущения, что и мышонок, и бездомная рыжая кошка с котятами, и улитка, и цветок, и дом, и даже раненая кукла – все, все, что окружает – живое, настоящее, чувствующее любовь и боль, как и она. И мир не безнадежен, даже когда беспощаден, потому что можно заглянуть в глаза цветов, и тогда:

А если долго им в глаза смотреть,
я начинаю над землей лететь.

Алла записала эти стихи лишь в двенадцать лет. Но, даже став взрослой, долго не хотела публиковать.Книга вышла в Ашкелоне в 2007 году. В предисловии Леонид Финкель пишет: «Ад имеет не только вход, но и выход. Читая стихи Аллы, веришь, что мир возвратится к своему изначально чистому состоянию, ибо он сохранялся даже в аду концлагерей».

– Мэрочка была моей второй мамой. Ее хотели в деревню забрать, чтобы она ухаживала за скотом, жила сытно. А я никому не нужна была, почти все время лежала. Мэрочка меня не оставила, ухаживала за мной, таскала на спине… Однажды нас кто-то выдал. Когда мы ночью лежали на сеновале, маму взяли из лагеря, и немец с полицаем привели ее в дом, где нас прятали. Нас решили расстрелять. Была сильная непогода, и немец ушел, зная, что полицай справится с беззащитными людьми. Но Анна – женщина, у которой мы прятались, – стала рыться в комоде, нашла какие-то деньги и протянула полицаю. Тот сказал: «Мало!» И Анна пошла ночью по селу собирать деньги. Откупились от него. Он пострелял в воздух, чтобы немцы услышали, и ушел. Мама забрала нас в лагерь, но, понимая, что всех детей уничтожат, решилась на отчаянный шаг. Она подошла к Митьке, полицаю, который нас не расстрелял, и сказала: «Ты нам однажды помог, помоги еще раз. Нужны украинские документы для меня и детей, я хочу удрать из лагеря». Дала ему часики, что-то еще, и он вскоре принес документы. Мы бежали ночью, группой в семь человек, которая концентрировалась в доме у немца, десятника работ. Его звали Фриц. Он был пожилым человеком. Мама рассказывала после войны, что он говорил: «Если бы Гитлер и Сталин висели на одной веревке, я бы был у себя дома, а вы – у себя». Он спас несколько групп евреев – приводил к себе. Нас искали везде, но кому придет в голову искать у Фрица? Потом, когда все утихло, мы вышли ночью, разбились на две группы. У нас был проводник Яшка, еврей. Молодой паренек. Он переводил из концлагеря в гетто – в Бершадь. В этом гетто были румынские евреи из города Ясы, что в 300 километрах от Бершади. Тех евреев, которые добирались до Бершади, немцы разрешали не убивать. Охранниками там были и немцы, и румыны. Украинские документы нам нужны были, чтобы добраться до гетто – это 75 километров от нашего концлагеря. Ноги немножко зажили, и часть дороги я шла сама, а часть – мама несла меня на руках. На хуторе заночевали, пришел полицай брать лошадей у хозяйки и спросил: «А это случайно не жиды у тебя ночуют?» Та ответила: «Не, я проверила документы, они украинцы». Так мы добрались до Бершади. Внутри гетто было подполье, кто-то тайком даже умудрялся слушать радио из Москвы. Мама была связной – передавала сводки в партизанский отряд.

Прошло года полтора… В 1944 году приближалась Красная армия, и немцы сожгли соседнее гетто. Когда нас освободили, мы пошли вслед за Красной армией. Помню не только раненых людей, но и лошадей, и коров. Мы двигались за фронтом – иногда пешком, иногда на машине. Нас кормили кашей, хлебом. Наконец, добрались до города. Его совершенно разбомбили, но наш дом уцелел…

МИР

А лампочка сияла в полнакала
с необъяснимо белой высоты.
Учительница горестно вздыхала –
я рисовала черные цветы,
а больше ничего не рисовала.
На всех уроках – чёрные цветы.

Эти строки Алла напишет спустя много лет. Так выходила из души война – черными цветами. В школу она ходила редко, больше занималась дома, поскольку все время болела: обнаружили открытую форму туберкулеза, с кавернами, да еще ревматизм. В 1947 году они переехали в Бендеры, где жил брат матери с семьей. Мать, как и до войны, стала работать в детском доме. Мэра училась в школе, а Алла – дома.

– Я была доходяга, длинная, с тонюсенькими руками и ногами. Мама подрабатывала шитьем. Помню, приходили заказчицы и говорили, не стесняясь: «Вот старшая у Вас – красавица, а эта… жалко девочку». Когда у меня выделялись туберкулезные палочки, я лежала в больнице, иногда по полгода. Мама и Мэрочка терли морковку, яблоки. Тогда появился стрептомицин, но его невозможно было достать. В шестом классе я перешла в вечернюю школу. Но закончила ее только в 22 года, поскольку подолгу лежала в больницах. Зато очень много читала. Долгие годы я фактически была выброшена из общества, и вся моя жизнь, особенно в Немирове, проходила во дворе, среди травы, большущих лопухов, бабочек, стрекоз, разных букашек. Там же, во дворе, была огромная противопожарная бочка, всегда наполненная водой. Когда мне бывало грустно, обидно, одиноко, я уходила туда и представляла: этот лягушонок – такой-то персонаж, эта стрекоза – такой-то. И только с ними мне было хорошо. Я маме благодарна на 200 процентов: она нас спасла во время войны и потом всю жизнь нам отдавала. Но я выросла в суровой скромности… У меня были длинные, тяжелые косы, и вот однажды я отрезала себе челку. Мама с осуждением сказала: «Ты что, ты мальчикам хочешь нравиться?» А мне уже было 15 лет. Меня любили, но какой-то строгой любовью. А там, во дворе, за бочкой, начинался мой мир. Приходила собачка с покалеченной лапкой, больные кошки. И тогда я обращалась к папе: «Папа, помоги мне, ты же умеешь!» Клала руку на больное место, животные понимали, что я их лечу, и передавали друг другу что-то обо мне – приходили совсем незнакомые кошечки, собачки. И до сих пор приходят, приползают, прилетают – на четвертый этаж.

И до сих пор Алла разговаривает – с животными и растениями, с небом и морем, с дождем и ветром.

Старый мой кактус
крысы подгрызли.
Лежит на боку
и вспоротым сердцем
плачет.

К стихам Алла вернулась лет в тринадцать. Пришла в литобъединение при газете. Однажды из Кишинева приехал известный поэт Кирилл Ковальджи. Он послушал всех и сказал руководителю литобъединения: «Я хочу, чтобы эта девочка приехала в Союз писателей».

– Я была так взволнована, когда читала стихи на литобъединении, что лицо его помнила смутно. Приехала в Кишинев, пришла в Союз писателей. А там так жутко накурено – изо всех кабинетов дым валил. Подошел какой-то человек и спросил, к кому я. Ответила, что к Кириллу Ковальджи. Он улыбнулся, завел в кабинет, предложил снять пальто и сказал: «Я сейчас Кирилла позову». И вышел. На улице холодина была страшная, и я подошла к печке (еще было печное отопление) погреть озябшие руки. Через какое-то время этот же человек зашел с улыбкой, протянул руку и представился: «Кирилл Ковальджи». Мы с ним замечательно поговорили, и с тех пор общались не раз, виделись на разных литературных совещаниях, фестивалях.

Алла пишет короткие стихи. Некоторые из них своей мудрой лаконичностью похожи на японские хокку. В одной из книг они объединены в раздел «Лепестки».

Белый вьюнок
к замшелому камню прижался
в детской печали.

 

Стебель
На крыше пророс.
Сирота на ветру.

 

Что-то вспомнила вдруг воробьиха,
и сразу вспорхнула,
и корочку хлеба
с собой унесла.

– Я поняла тогда, в детстве, что это – мое. Что в этом мире я желанная, сильная, многое могу. После школы пошла в медицинское училище. Несколько лет после его окончания работала в Бендерах. Я понимала, что могу помочь людям не только медикаментами. Однажды зашла к хирургу и почувствовала, что у нее дико болит голова. И сказала: «Хотите, избавлю вас от головной боли?» В те годы боялись т а к о е говорить! Но она почему-то поверила и попросила медсестру выйти... Смотрю, ее глаза светлеют, боль прошла. Я не могу объяснить, как это получается. Но последовательность такая: сначала нужно расслабиться, потом собраться, растереть руки. Потом начинаю руками водить вдоль тела. После этого подставляю руки под воду и стою пару минут. Без воды у меня не получится. И когда возвращаюсь к человеку, я уже про него многое знаю. Я не вижу отдельно органы, хотя хорошо знаю анатомию, но чувствую проблемы. И знаю, как помочь человеку. Больные меня любили. У нас была амнистия, а почти все сидевшие в тюрьме были больны туберкулезом. Целую камеру отправили к нам на лечение. Там рецидивисты, у них убийства, у некоторых не по одному. Врачи боялись зайти в палату. А мы по суткам дежурили. И врачи ждали, когда будет моя смена, чтобы вместе сделать обход. У меня перед ними страха не было, и никто никогда даже словом грубым не обидел. Как-то залетела в палату летучая мышь. Я захожу к ним утром температуру измерить, смотрю, раковина накрыта каким-то стеклом. А под ним бьется эта несчастная. И все лежат, закрывшись одеялами с головой. Это они-то боялись летучей мыши! Я отодвинула стекло, взяла ее в руки и выпустила в окно...

СИБИРЬ

Мне суждена такая сила,
такая боль мне суждена.
Иначе как бы я спросила,
зачем мне эти времена?

Сила и боль. Сила, вырастающая из боли, преодолевающая боль. У Аллы – нежной, лиричной, доброй ко всему живому – очень сильная воля. И бесстрашие. Да это само собой разумеется – иначе немыслимо было бы выйти из войны, беды, болезни и остаться романтичной девушкой, мечтающей уехать далеко-далеко.

– Я приехала в Сибирь в 1961 году. Долго добивалась комсомольской путевки, писала в ЦК комсомола. Меня тянуло в Сибирь, в тайгу, я видела перед глазами домик под огромными соснами, заваленный снегом… И я лечу людей. Так и вышло. Приехала в Бискамжу, что в Аскидском районе Красноярского края. Этот район больше, чем весь Израиль. Оттуда все медики разбегались: продуктов нет, стройка отодвинулась, зарплата нищенская. Пришла в медпункт. Это был маленький домик, в комнатке, на столе – кусок разбитого стекла, а под ним лекарства и записочки: «Ат живота, ат головы, ат спины». Приходилось делать все – и лечить, и раны зашивать, и принимать роды. При огромном дефиците самых элементарных лекарств. Зима, сибирские морозы. Тракторист решил, что лед крепкий и можно переехать речку. Он провалился вместе с трактором. Выбрался обледеневший и остался лежать на льду – подняться сил уже не было. Когда его обнаружили и привезли на санях в медпункт, он был абсолютно черный, без сознания, даже зрачки не реагировали. Я подумала: а если попробую? Спроса с меня никакого уже не будет, а вдруг удастся спасти. У меня был спирт. И шприц. Села возле него: давление очень низкое, пульс едва прощупывался, долго пришлось искать вену. Наконец, нашла и по капельке стала вводить этот спирт внутривенно. Часа полтора вводила. Такое делать, конечно, в обычной ситуации нельзя. Но в тех условиях это был его единственный шанс. Когда он открыл глаза и улыбнулся, у него такая чудесная улыбка оказалась…

Это те мгновения счастья, которые ни с чем не сравнить! Или вот еще одно зимнее воспоминание… Девочка ходила с бабушкой на подледный лов рыбы и провалилась в прорубь. Ее вытащили, но она уже была без сознания, хрипела, температура зашкаливала. А это кержаки, особый народ – здоровый, красивый. Они никого не впускают в свой мир. Там нельзя было ни прививки делать, ни лекарства давать – ничего! Фельдшер, которая была до меня, настаивала на прививках, так они увезли ее в тайгу, выкинули, и она погибла… Но бабушка этой девочки прибежала ко мне и сказала: «Что хочешь делай, только спаси!» Они жили в пяти километрах от медпункта. Мы побежали. Зашла в дом, и меня охватил ужас: горела тусклая лампадка, вдоль стен комнатки в два этажа – полати, и отовсюду из темноты – только глаза, глаза, глаза лежащих на полатях людей. Слышала их дыхание. Оно казалось мохнатым, темным, они же овчинами укрывались. Меня провели в какую-то конурку, где лежал этот несчастный ребенок. Я сказала, что надо срочно в больницу. Мне пригрозили: если заберу, со мной сделают то же, что с той женщиной-фельдшером. Но я понимала: уйду – девочка погибнет. И сказала: «Хорошо, я приду с милицией». Милиции они боялись. Это – власть, с которой не хотели вступать в конфликт. И согласились, чтобы я вместе с бабушкой забрала девочку в медпункт. Запрягли сани и повезли. Районная больница далеко, девочку в таком тяжелом состоянии нельзя было сразу перевозить. Бабушка сказала: «Я внучку не оставлю, будем вместе ее спасать». Бабушка была потомственной знахаркой, умела лечить, но когда кержаки видели, что человек в безнадежном состоянии, то не разрешали это делать. «Бог дал, Бог взял». А в медпункте бабушка варила отвары из трав, которые взяла с собой. У меня был аспирин, что-то еще. Я звонила в больницу, угрожала: «Если не пришлете лекарства и ребенок умрет, будете отвечать». И они прислали антибиотики, что-то еще. И когда девочке стало немного легче, ее забрали в больницу. Девочка выздоровела, ее бабушка была очень благодарна мне и сказала, что теперь она меня научит своему ремеслу. Пришла весна, и мы пошли в тайгу. Знахарка показывала травы, рассказывала об их целебных свойствах. Садились на корточки, и она говорила: «Понюхай эту траву и поймешь, годится она или не годится для лечения». Она меня приучала к какому-то звериному чутью: животные ведь находят себе исцеление... Я ездила к больным и в товарных вагонах, и на дрезине, и на мотовозике. Как-то ночью возвращалась на мотовозике с очередного вызова. Отроги Саян. Там был мост над пропастью – только рельсы и шпалы. И тоненькие перила. Машинист ехал дальше в другую сторону, поэтому высадил меня и уехал. У меня в одной руке – чемоданчик с инструментами и медикаментами, другой ухватилась за эти тоненькие перильца. Скользко, все заледенело, а подо мной – пропасть! Я понимала: чуть поскользнусь – и свалюсь туда. И тогда явилась та женщина, из детства, и произнесла: «Идем, идем, не бойся, помнишь меня?» Я полчаса шла по рельсам, медленно переставляя ноги, и уже ничего не боялась. Как это объясняю? Есть вещи, которые рационально трудно объяснить. Существует же понятие: ангел-хранитель. Он есть у каждого, только не все это чувствуют. Может быть, папа так заботился обо мне, душа его… Это, конечно, явление нематериальное. А материальный образ возник еще в детстве, чтобы я поняла и поверила. На самом деле что-то происходит на уровне подсознания… Однажды приезжаю по вызову на срочные роды. Домик маленький, мальчик лет двенадцати. А муж пьяный вдрызг: «Доктор, моя баба рожает. Я хочу второго сына, только попробуй мне принять девку!» В доме все пропито – ни белой простыни, ничего. На столе – клеенка, бутылки, грязные стаканы. Я сгребла все в угол и попросила горячей воды. Завесила комнату одеялом. Роженица маленькая, хрупкая… Роды были тяжелыми. Ребенок шел не головкой, а ножками. А это очень опасно даже в условиях больницы. Я встала над ее животом, смотрю на него и думаю сосредоточенно: повернулся бы, повернулся бы, повернулся бы! Вижу, живот вспучило и какое-то движение происходит. Я аж глаза закрыла! Открываю – головка появилась! Сделала все, что положено. Родилась девочка. Муж услышал плач, заглядывает в комнату: «Ну?» Я говорю: «Ой, такая красавица, на вас похожа». – «Дочка?» – «Да, но так на вас похожа! И другой такой нету!» А сама думаю: убить ведь может. Но он вдруг говорит: «Все, я еду на соседнюю станцию, в магазин. Что надо? Селедку, хлеб?» – «Да всё, конечно. Только скажите женщинам, чтобы они принесли молоко».

ЛЮБОВЬ

Две тайны на земле, две тайны –
любовь и смерть. В чаду, в бреду
одну открыла я случайно
и за второй с тех пор иду.

Все остальные тайны нашей земной жизни поддаются объяснению, эти две – нет! Любовь так же загадочна и необъяснима, как смерть. И все наше существование осмысленно благодаря этим двум тайнам. Остается только один экзистенциальный вопрос, скорее даже сомнение: любовь так же всесильна и неизбежна, как смерть? Не знаю, разве можно взять на себя смелость утверждать, что любовь случается не со всеми и не у всех? Особенно если речь идет не только о любви одного человека к другому, а вообще о способности испытывать это чувство – к кому-то, чему-то… Неужели есть на свете такие отверженные, такие лишенцы, лишенные этого? Не знаю… Но уверена в другом: есть избранные, родившиеся с этим чувством. Алла Айзеншарф принадлежит к их числу. И маленькая бездомная девочка посреди чудовищной войны на мгновенье становится счастливой:

Дождь закончился, и мушка
обсыхает, чешет брюшко.
Я её не прогоняю,
я же тоже обсыхаю,
я же тоже вся дрожу
и внутри себя жужжу.

И немолодая женщина так же остро чувствует единство мира, нежность, печаль, быстротечность жизни:

Мечется в ладонях мотылёк.
– Потерпи, сейчас окно открою.
Крылья опаленные, дружок,
обернутся нам теперь бедою:
взмах рукой – и в небо падать срок.

Но есть любовь – единственная, та, о которой и сегодня, спустя годы, пережив очарование, разочарование, расставание, вспоминается так остро, будто это случилось вчера:

Мне показалось, будто это ты
с цветами белыми стоишь сейчас за дверью,
и был так жуток этот миг доверья –
лететь к тебе и падать с высоты,
раскинув руки и теряя перья.

А ведь и правда: сила любви, ее тайна – в бесконечном доверии одного существа к другому. Прочность любви – когда этот миг – на всю жизнь. И ее хрупкость – если доверие обмануто… Алла рассказывает о любви и преображается так, что совсем несложно представить себе ту застенчивую и решительную девушку – с сияющими голубыми глазами и тяжелой длинной косой…

– У меня не было парней, и даже интереса к ним довольно долго не было. Я работала в стоматологической клинике и мчалась по коридору от протезного кабинета до кабинета врача – носила снимки, слепки и так далее. А коридор был длинным и очень узким, с двух сторон сидело множество пациентов. Однажды шла и вдруг почувствовала какой-то сильный толчок. Оглянулась и увидела: сидит парень, очень несчастный, с флюсом, держится за опухшую щеку. Я в тот же момент поняла, что это мое. Не могу, до сих пор не могу этого объяснить! Он дожидался своей очереди, я еще раз, уже специально, пробежала мимо. Остановилась в двух шагах от него, прислушалась к себе и подумала: «Да, да, он будет моим мужем». И ушла… В то время я посещала читальный зал в библиотеке. Это было самое уютное место в моей жизни. Однажды вхожу и вижу – тот парень сидит и держит в руках какую-то книгу. Пригляделась – учебник по анатомии. Оказывается, он был студентом медицинского училища, которое я закончила. Его, правда, быстро отчислили, так как он учился в молдавской школе и плохо владел русским языком. В тот вечер я спешила на вокзал, надо было встречать маму, которая возвращалась из Винницы. Ухожу, а он: «Можно, я вас провожу?» Представьте, первый раз в жизни ко мне подходит молодой человек, а я с ходу отвечаю: «Да!» Вася меня встречал каждый день. Первое чувство – нежность и какая-то жалость. У меня как-то так: я люблю, когда жалею. Может, жалость и есть любовь? Может, я и животных так люблю, и природу? Дома рассказала маме, и она встала на дыбы. Не конкретно против Васи, но… во время войны мы видели, как сосед выдавал соседа или (совсем ужасно!) муж – жену. И мама считала, что еврейке нужно быть только с евреем. В это время я уже рассылала письма, чтобы уехать по комсомольской путевке. Я уехала в Сибирь, а он – поступать в Кишиневский университет. Расставались мы очень тяжело… Вдруг получаю восторженную телеграмму: «Ура! Сочинение провалил, еду, целую. Вася». Я сшила себе из парашютного шелка белое платье, отпросилась с работы и трое суток ждала его в маленьком домике станции. Это был очень длинный путь, с пересадками, и было неизвестно, когда он приедет. Наконец, появился – уставший, заросший. Мы приехали в мой домик под соснами, и у нас началось счастливейшее время. Пришли в сельсовет – регистрировать брак, а там висит ржавый замок. Председатель сельсовета пил беспробудно, но мы разыскали его и расписались. Было лето. Мы взяли продукты, какие были, и ушли вместе с еще одной молодой парой в тайгу. Палатки не было, сделали шатер из веток, костер разожгли, песни пели. Славик, муж приятельницы, хорошо играл на гитаре. Было замечательно…

Твое дыхание так жарко,
мои объятия легки.
Тихонько кружится байдарка
на лунном пламени реки.

Это не тогда написано, это сегодняшнее воспоминание, такое живое…

– Вася устроился на работу, которую никогда не делал, – электриком. Он забирался в «кошках»на девятиметровые столбы и в дождь, и в снег. Зимой приходил заледенелый, в фуфайке, которая ломалась от холода, и приносил охапку мерзлой рябины. Мы жили так: комната у соседки, комната у нас, а в коридоре – каток. Вася снимал фуфайку, обнимал меня, и мы на этом полу танцевали вальс… Когда у меня были срочные вызовы, он, после тяжелого дня работы, добирался до любой станции – встречал меня. Дома у нас было холодно, под кроватью замерзала картошка, есть было нечего, раз в месяц привозили в поселок деньги, водку и какие-то продукты – муку, сахар. А мы были счастливы. Так прожили больше полутора лет. А когда я забеременела, решили вернуться в Бендеры. Я приехала с целой тетрадкой стихов о Сибири, издала ее в Кишиневе. Однажды Вася тайком от меня отправил стихи на конкурс в Литинститут. Они конкурс не прошли. И Вася догадался почему: фамилия Айзеншарф была явно неприличной. Стихи я всегда подписывала только этой, папиной фамилией, а в жизни носила двойную – Васю обижать не хотелось, и я стала Айзеншарф-Варфоломеевой. Так вот, на следующий год, в 1968-м, он послал те же самые стихи под фамилией Варфоломеева, и они прошли легко, с четырьмя плюсами. Я поступила в Литинститут, училась на заочном, стихи публиковала только под своей фамилией.

После возвращения из Сибири пошла работать в туберкулезную больницу. Туда люди не очень хотели устраиваться, так как боялись заразиться, а у меня после выздоровления был стойкий иммунитет. Вася работал оператором на железной дороге. Материально жили трудно... Но это не мешало миру и согласию. Я ценила его отношение ко мне и к нашему сыну. Вася достаточно далек от поэзии, но как было замечательно, трогательно, когда он приходил домой с книжечками стихов, которые всюду разыскивал и покупал для меня. И я была с ним очень счастлива лет семь. А потом он встретил свою первую любовь, потом стал пить, и пошло-поехало… Но развелись мы, когда Руслану исполнилось шестнадцать. Я уже не могла продолжать такую жизнь, но знала, что никакой другой мужчина не займет его место. Когда мы с сыном уезжали в Израиль, пообещали ему, что вызовем. Вася тоже в Израиле, мы практически не видимся, но все равно продолжаю к нему хорошо относиться.

И тоска, не раскрыв парашют
затянувшегося броска,
обращается свистом минут
у горячих зрачков, у виска.
Боли нет, только тающий дым.
Каждый был, хоть недолго, любим.

Но есть у нее другая, неизменная, всепоглощающая любовь – к сыну. И когда Алла говорит: «У нас с ним на двоих – одна душа», я понимаю, что речь идет о привязанности без привязи, об узах без узды, о том родстве душ, которое встречается редко. На первой странице каждой ее новой книги – посвящение: «Сыну с любовью».
– Еще до его рождения я знала, что будет сын. Назвала Русланом. Мне кажется, в этом имени – особая энергетика. И я решила, что сын с самого начала будет моим другом. Сын пришел в этот мир как-то особенно: дети ведь плачут при рождении, а он смеялся. У моей мамы было свое представление о воспитании. Она учительница и считала, что нужно быть строгой, соблюдать дистанцию. Но я этого не умела и не хотела делать, никогда на него не повышала голоса, никогда не наказывала. И это, представьте, не разбаловало Руслана. Наоборот, я даже побаивалась, что накладываю на сына непосильную тяжесть: стоило мне просто строго посмотреть на него, он так переживал, так заглядывал в глаза! Руслан был очень увлеченным мальчиком, сочинял стихи лет с трех. Вечером мы ходили гулять от вокзала до Днестра по главной улице. Помню, ему было лет пять, и он воскликнул: «Мама, посмотри, какая тетя идет!» Шла очень воздушная девушка, в белом платье, и он встал перед ней на колени. И сказал: «Как вы пахнете! Как цветок!» А я подумала: Боже мой, он женится лет в пятнадцать! Зря тревожилась: это было всего лишь искренним восхищением, но вырос он таким романтичным… Руслан закончил школу и поступил в Кишиневский университет на факультет испанского языка и литературы. Пишет стихи на русском и на испанском. После окончания университета преподавал в школе, потом стал работать в клубе для трудных подростков. Когда ему было лет восемь, я поняла по его стихам, что они обращены к какой-то высшей силе, хотя сам он этого тогда еще не осознавал. Но это было не только в стихах… Помню, однажды он увидел, что в мышеловку соседей попала мышка. Соседи прибежали за мной, потому что сами ничего с этим ребенком не могли сделать. Он стоял на коленях перед мышеловкой, рыдал и кричал: «Боженька, помоги мышке, чтобы она выжила!» Он просил Бога, хотя я тогда с ним на эту тему не говорила. Однажды, уже после университета, Руслан поехал в Москву. Остановился у знакомых – в семье Гарбузов, и они его серьезно приобщили к иудаизму. Руслан учился самостоятельно по книгам, а когда приехали в Израиль, он работал и учился в ешиве. Взял еврейское имя – Исраэль. Женился, родилась дочь, которой сейчас пятнадцать лет. Руслан стал раввином, и его послали от Министерства образования и Раввината в Ригу. Он преподавал Тору в еврейской школе и на отделении иудаики Рижского университета, вел цикл радиопередач. Сейчас география его лекций расширилась – это не только Латвия, но вся Прибалтика. И он продолжает преподавать Тору, еврейские традиции – детям и взрослым, проводит свадьбы, готовит к гиюру.

ДАР

Я жизнь люблю. Я знаю этот сад.
Он и моё произведенье тоже.
Докрашу холст, и будет всё похоже,
и золотые пчёлы налетят,
и будут хоботки вонзать до дрожи,
отчаиваясь: где же аромат?
А холст как холст, и он не виноват.

Талант – подарок, дар Бога. Даже если кто-то сомневается в божественном происхождении этого дара и утверждает, что он достался тому или иному человеку по наследству или благодаря случайной комбинации генов, это не меняет его бескорыстной сути. Болезнь, говорят, тоже дается нам свыше, как некое духовное испытание на стойкость или как «следы» наших прошлых жизней, приключений, грехов, которые в этой, нынешней, мы призваны понять и исправить. Но это – только схема, а разобраться, что, почему и зачем, удается далеко не каждому… Алла что-то знает о своих прошлых воплощениях, что-то вспомнила еще маленькой девочкой, когда увидела себя в зеркале. Но говорить об этом не хочет – слишком личное… Тогда я формулирую вопрос по-другому: в чем наше бессмертие, в чем смысл нашей духовной работы или того, что в каббале называют словом «тикун» (исправление), если мы умираем каждый раз окончательно, потому что, когда душа (если в это верить) рождается заново в новом теле, мы не помним, что было с нами. А значит, все начинаем сначала?

– Тут ведь рассудочно не объяснишь… Для меня Бог – это Абсолют, который растворен во всем. Если говорить современным языком – это суперкомпьютер, который видит, учитывает, просчитывает все в бесконечной Вселенной, где мы – лишь микроскопические частицы целого. Но – разумные частицы, созданные для осмысления. Эта связь – взаимная, это диалог: человек так же необходим Богу, как человеку – Бог. Как мне кажется, есть такой гвоздь, который больно загнан в человека, – гордыня. Мы думаем: почему я должен подчиняться, соблюдать, делать что-то, если мне не объяснено и не показано? Почему я должен принимать эту иерархию, во главе которой стоит Бог? Я не хочу, пусть мне докажут! А существующий мир ничего доказывать не должен: вглядись, прислушайся, вчитайся, задумайся, и тогда многое откроется. Подготовленные люди понимают, что смерть – это переход, что душа не исчезает. Какой-то период после смерти душа вспоминает все свои рождения. И потом память полностью не стирается, просто уходит глубоко в подсознание. А иначе человек не мог бы начать жизнь заново. У души должен быть выбор, чтобы она могла решить задачи, которые когда-то не решила. Это ее шанс – приблизиться к источнику Вечного Света…

Да, я читаю об этом и у Мартина Бубера, и у Адина Штайнзальца, и у других еврейских философов. Читаю и пытаюсь поверить. Без этой веры жизнь порою кажется бессмысленной и безутешной. Нет, я никогда не была атеистом и всегда знала, что существует некая высшая, непонятная, бесконечная сила, короче говоря – Бог. Но какова степень Его вмешательства в нашу жизнь, степень Его присутствия в ней?

Я ваша должница и ваша заступница
в заветных пределах, где совесть и Бог.

Она и себя утешает мыслью о том, что всегда, даже в самые тяжелые времена, в мире присутствуют совесть и Бог. Вера в чудо спасла маленькую девочку. Но оттуда, из военного детства – болезни, и в том числе та, которая, казалось, неумолимо обрекала ее на небытие…

– У меня начались и быстро нарастали такие головные боли, с которыми уже не могла справиться. Меня обследовали и диагностировали аденому гипофиза. Конечно, опухоль назревала постепенно, годами, и, как и туберкулез, была следствием военного детства: меня страшно избивали в концлагере, били по голове, по всему телу… Знакомые устроили меня в одно из лучших лечебных заведений СССР – Ленинградскую Военно-медицинскую академию. Прилетели с Васей в Ленинград. Меня обследовали и сказали: опухоль не злокачественная, но очень большая, нужна немедленная операция. А я уже ходить не могла, почти ничего не ела, зрение стало резко падать: опухоль пережала зрительный нерв, началась его атрофия. Но я посмотрела на больных после операции – многие заново учились разговаривать, ходить, писать. Начинали с кубиков, с лоскутков. И подумала: Господи! Мне такое не нужно! Врачи уговаривали: иного выхода нет, без операции я очень скоро погибну. Но какое-то внутреннее чувство, скорее даже четкое знание, подсказывало: если останусь на операцию, уже не выйду отсюда живой. И я наотрез отказалась. Вернулась домой, лежала и умирала. А у меня был очень хороший друг, который занимался йогой, – Андрей Афанасьев. И он привез из Подмосковья, из Красково, экстрасенса, Вадима Сергеевича Смирнова. Он был летчиком, которого сбили. И он еле выжил. Пришел в Москве к знаменитому целителю Порфирию Иванову, учился у него, занимался по его системе. Андрей привез его ко мне. Он полтора дня со мной возился и сказал: «Можешь делать снимок, твоя опухоль дальше не будет развиваться, я ее «умял», сократил, насколько мог». Я почувствовала себя значительно лучше, а снимок показал, что опухоль уменьшилась наполовину. Потом я к нему приезжала в Москву, он еще со мной работал. И сказал тогда: «Ну и биополе у тебя – полтора метра!» Я ничего не знала, не понимала, как это происходит, когда лечила сама... Еще один год я работала, но зрение все ухудшалось, и я уволилась, получала скудное пособие по инвалидности. Появилось свободное время. И большая потребность проникнуть в суть предметов, увидеть их как-то по-другому. Постепенно поняла, что руки учатся чувствовать и видеть. Я начала рисовать. Всю жизнь очень любила деревья, а тут остро ощутила, что они хотят себя рассказать. Однажды в магазине покупала кухонную досочку, взяла ее и почувствовала – там такое было! Она просилась ко мне! Я с ней спала, гладила ее, потом стала карандашом проявлять ее линии, и появился рисунок. Собирала деревянные доски, рисовала на них. Вначале фактуру дерева прочитывала. Гуашью – на досках, а позднее на холстах – маслом. Уезжая в Израиль, отправила багажом. Один ящик пришел пустой – разграбили. Многое потом увезла к Руслану в Ригу. А однажды (я не помню, какая-то бумага лежала), где было напечатано крупными буквами. Я положила руку и вдруг прочла, что там написано. Сама не знаю, как это происходит… Но работы по дому, стихов, рисования было мало. Я не хотела чувствовать себя выброшенной из жизни. И решила заняться детьми. Мне не нравилась советская школа – этот стандарт, эта муштра. Например, заслуженная учительница в классе Руслана восьмого марта говорила: «Так, первый ряд встает и дарит цветы». Ну и так далее. Непослушных била линейкой. Конечно, я протестовала, противостояла этому, поддерживала Руслана дома, но думала о том, что делают с другими детьми, как их лишают индивидуальности, творческого начала. Я обошла почти все школы, но, узнав, что у меня нет педагогического образования, меня отсылали во Дворец пионеров. А я ведь предлагала работать с детьми бесплатно! Только в одной школе разрешили. Помещение дали в самом красивом здании – в городской библиотеке. Вначале занималась с ребятами только из той школы, а потом стали приводить из других, и в том числе детей из не6лагополучных семей. Возникли три группы: дошкольная и две школьных. В первые полгода я только играла с ними. Хотела, чтобы они почувствовали себя личностями, из нервных, возбудимых превратились в свободных, раскованных. Так постепенно возник класс эстетического воспитания «Светлячок». И девиз мы с детьми придумали вместе: «Добро. Истина. Красота». Я с ними рисовала, играла. Например, становились в кружочек, и я в центре. Каждый бросал мячик мне, а я возвращала другому, мячик шел по кругу, все быстрее, быстрее. Это была игра, которая их увлекала. Потом начались занятия – астрономия, основы медицины, устная речь. И, конечно, они учились рисовать и сочинять стихи. Развитие речи тоже шло через игру, круг, мячик. Я посылала кому-то мячик и слово, например, лес. Тут же надо было вернуть с определением, какой лес, но нестандартным. Я стою в центре, они не знают, что я закручиваю энергетически этот кружок, помогаю высвободить творческую энергию. В Израиле попробовала то же самое со взрослыми, у меня года три был литературный салон. Приходили люди разного возраста. Я просила заранее приготовить бумагу и ручку. Становились в круг и начинали играть в мячик, все убыстряя темп. На каком-то этапе у каждого появлялась потребность выразить себя. Причем получались интересные вещи даже у людей, до этого никогда не писавших. Ведь творчество отличает человека от всего остального живого мира. Это наиболее возможное приближение человека к Богу. При воспитании ребенка есть еще одна очень важная вещь – общение с природой, бережное отношение к ней. Недаром же говорят, что каждый человек в жизни должен посадить хотя бы одно дерево. Это сделали мои воспитанники из «Светлячка». Мы получили саженцы и высадили аллею в парке на берегу Днестра. А в ямку под корни клали записочку, чье это дерево. Сейчас, когда кто-нибудь из земляков едет погостить в Молдову, я спрашиваю после его возвращения: «Ну, как там Бендеры?» И мне рассказывают, что многое изменилось, но аллея в парке жива. А еще – весь город и округа – в фиалках. Это мы с Русланом перед отъездом в Израиль купили полтора килограмма семян фиалок, и ходили, и сеяли в землю, в клумбы, за городом эти семена. Мне хотелось оставить что-то после нас. Фиалки – это любовь, это жизнь, это память.

ИЗРАИЛЬ

В Советском Союзе у Аллы Айзеншарф вышло две книги стихов, в Израиле – тринадцать. Стихи для нее – это интимный разговор с Богом, природой, сыном, самой собой. Но в Израиле этот разговор стал интенсивнее. Алла объясняет: «Не только потому, что чувствую себя свободной. Глаза мои не видят, пальцами рук читаю значительно меньше. А времени больше. Когда у меня накапливается много стихов и я начинаю чувствовать, что это меня захлестнет, издаю книгу. Она выходит, и становится неуютно – слова как бы отстранились от меня. Но через какое-то время появляется острая потребность в новых стихах». В ее стихах воспоминания и, конечно, сегодняшние чувства, сегодняшнее ощущение мира, новые, острые и неожиданные образы:

Рваный ломтик лимона
у столетий в зубах.
И в пески погребенный,
и восставший в песках…
Я живу в Ашкелоне,
в двух шагах…

В Ашкелоне, в амидаровской квартире, Алла живет последние двадцать лет. Но Израиль начинался с Иерусалима, где божественное присутствие, о котором – деликатный намек в стихотворении, даже не в двух шагах… Я не спрашиваю, почему они с сыном уехали. Ответ известен – каждый из нас принимал это решение не только из-за своих личных обстоятельств. А если задуматься о странной судьбе нашего народа, возникнет подозрение, что от нашей личной воли в этом волевом решении зависит далеко, далеко не все. И вместо ответа появится изумленный вопрос: «Как же это так получилось, что вековой завет наших предков “В будущем году в Иерусалиме” удостоены выполнить именно мы?»

– Об отъезде я долгие годы не думала, понимала, что это невозможно. Мое сопротивление было в том, чтобы сохранить живую душу – себе, сыну, детям из «Светлячка». А лечить старалась незаметно, люди часто даже не догадывались об этом. Ведь все нестандартное было под запретом, меня даже за любовь к животным… судили и объявили ведьмой. Я всегда кормила бездомных кошек и собак, но однажды приехала семья с Урала, женщина устроилась на работу дворником в нашем ЖЭКе. И она написала жалобу, что я развела во дворе кошек и собак, которые ходят за мной и слушаются меня, что я ведьма, ну и так далее. Я получила повестку из ЖЭКа на товарищеский суд. Это было так абсурдно, что я пошла из любопытства, а подруга – для поддержки. Но оказалось, мы зря смеялись. Подвал, красный уголок, сидят ветераны войны – в медалях и орденах, и на полном серьезе зачитывают обвинение, что я занимаюсь пропагандой колдовства, что ко мне приходят животные, прилетают птицы, что это мешает остальным жильцам.И выдают мне решение: безобразия прекратить, заплатить штраф в 500 рублей! Чтобы выплатить такие деньги, мне надо было полгода работать. Возвращаюсь домой совершенно расстроенная: во-первых, как теперь кормить животных, во-вторых – где взять такие деньги? И встречаю по дороге директора школы, где Руслан учился. Она спрашивает, что случилось. Я рассказываю и протягиваю лист с их постановлением. Она возмутилась, пошла в народный суд и добилась, чтобы с меня сняли штраф и все обвинения… А я все острее чувствовала, что задыхаюсь там. Накопилось! К соседу приезжал внук из Ленинграда, и дедушка учил его ивриту. Бедного этого деда – просто за уроки языка таскали в КГБ, грозили, что посадят. Жена его от всех этих потрясений скоропостижно скончалась… Как только стали разрешать, мы с Русланом решили уехать. Но удалось только спустя два года, в 1988-м. Пыталась уговорить маму с Мэрочкой: «Мы уезжаем, а вам придется эвакуироваться: тут будет война!» Они мне не поверили – еще было тихо, спокойно в Бендерах. Но так оно и вышло, они бежали в 1992-м – мама, Мэрочка и один из сыновей сестры. Он сейчас живет в Кармиэле, а другой сын Мэрочки – в России, в Якутии. Когда мы встретились в Израиле, были так счастливы! Ведь в те годы уезжавшие боялись, что прощаются навсегда. Такое прощание, увы, случилось, но позже: я их обеих здесь похоронила, не смогла помочь: мама была уже очень старой, а у Рэмочки диагностировали онкологию… Но другим помогала. Мы приехали с Русланом в Иерусалим, квартиру сняли в Рамоте Алеф. Рядом был Рамот Далет. Там жили москвичи и ленинградцы, многие из которых решили стать религиозными. Но они не были психологически готовы к такому резкому переходу из одного мира в другой. Начались депрессии, неврозы, а затем и соматические болезни. Я помогла одной соседке, другой, пошла молва. И ко мне стали обращаться. Я предупреждала: денег не беру, потому что есть вещи, которые нельзя оценивать деньгами…

В последнее время Алла часто и подолгу болеет, поэтому пациентов не принимает. Но любое общение с ней – даже по телефону, даже когда она говорит тихим, с одышкой, голосом – улучшает настроение, успокаивает, заряжает тем особым внутренним светом, которым озарена ее душа. Это тело стареет, а у души возраста нет.

Живу, как хочу:
каждой Твари в ответ улыбаюсь,
каждой Твари Творца.