Алекс Тарн

ИОНА

Роман

Иерусалимский журнал
ЛАХИШ

1

Чувство было неприятное, как от повестки в суд. Когда просыпаешься поутру и сразу — вот она, бесформенная гнетущая тяжесть, лежит на сердце студенистой медузой, ящерицей шастает вдоль позвоночника, жадно чмокает, присосавшись к священным водам беззащитной души твоей. Бр-р-р... Что такое, откуда, почему? Отчего так плохо-то, братцы? Вроде и не пил вчера... И тут наконец вспоминаешь: а... ну да... конечно... повестка в суд! Неприятно-то как...

Только чушь это все, лажа, ерунда. Нету никакой повестки, и суда нету. И насчет просыпания... или как там... пробуждения?.. да, и насчет пробуждения тоже говорить не приходится, хотя бы потому, что спит он, Яник, спит, дрыхнет, как сурок, и все никак ему не проснуться, а надо бы, ох как надо, но — не получится, это он точно знает, не получится, пока не дойдет до младенца, ага, до младенца, — до последнего, знакомого, заранее известного кадра в этом бессвязном и назойливом киносне. Проснись! Проснись! Нет, куда там...

Сейчас ему показывают дорогу... или даже не дорогу, а какую-то широкую утоптанную тропу, пыль крупного помола, заросли кустарника и хрустящие от солнца холмы бурого летнего цвета. Против этой картинки он ничего не имеет, — знакомые, милые сердцу места. Иудея? Шомрон? Беньямин? Где-то там, не иначе... С ним-то все в порядке, с пейзажем то есть. Чего никак не скажешь о ногах. Ноги ужасны — какие-то задубелые растрескавшиеся коряги, а не ноги. Босиком, по мелким камешкам, по колючкам, по раскаленному песку, по острым гранитным сколам... нет, это ни в коем случае не могут быть его, яниковы, ноги.

Это явный перехлест, даже для ночного кошмара. "Где она, правда жизни?" — взывает Яник к зарвавшемуся режиссеру — из сна, как из кинозала. Мы ведь босиком, знаете ли, не ходим, все больше — в обуви; у нас даже и детство "босоногим" не назовешь; даже по травке — в туфельках, даже на пляже — в шлепанцах: а вдруг стеклышко или какая другая пакость?.. пятки наши нежны, как мочки на ушах; нет, перехлест, враки, господин режиссер, так в жизни не бывает, отредактируйте, переснимите, будьте так любезны, дубль шестьдесят седьмой бе, мотор!

Только какой там мотор... нету тут никакого мотора; ни мотора, ни асфальта, да и вообще ничего цивильного не наблюдается, одна лишь пустыня под ослепительным небом, и пыль, и бурые растрескавшиеся холмы, и бурые растрескавшиеся ноги — его ноги — размеренно и неторопливо — по мелким камешкам, по колючкам, по раскаленному песку, по острым гранитным сколам — раз-два, раз-два, раз-два... Куда? Зачем?

Непонятно — куда, непонятно — зачем, только мертвая тяжесть в сердце, только щекочущее предчувствие плохого под ложечкой... и дышать трудно, ко всем прочим радостям, и ноет в животе, и пот — со слезами пополам — ест поедом твои наглухо закрытые, безнадежно спящие глаза... Проснуться бы, Господи! Проснуться бы... дудки, никак. Но все-таки, отчего это так тяжело? Не иначе — повестка в суд или еще что в том же духе... в общем, беда тебе, Яник, карачун с прибамбасами, неизвестная страшность в неопределенном будущем — то ли завтра, то ли через год, а может, и прямо сейчас, вон там — за этим вот, ближним поворотом.

Раз-два, раз-два... мерно чередуются ноги-коряги, приближая поворот. И ведь главное — сам виноват, идиот; был поворот как поворот, не страшнее прочих, и черт же тебя дернул такое про него подумать, и вот он, результат... короче — сам напросился, кретин. Что ж теперь делать? Что делать? Сколько там осталось? — сто метров?.. девяносто?.. нет, теперь уже меньше. Проснуться бы... нет, не дадут. Господи, страшно-то как. И вокруг — никого, ни единой живой души, даже птицы куда-то подевались, даже кузнечики молчат. Один на всем свете.

Перед самым поворотом — сухое русло и дерево. Тянет узловатые ветки, хватает за плечо, цепляется колючками за рубаху: "куда ты, глупый?.. не надо тебе туда, вернись!" Раз-два, раз-два... Вот оно.

Вот она, старая знакомая, чертова бабка-ежка — стоит перед ним, подслеповато моргая выцветшими глазами. Белая тряпка на голове, фиолетовая юбка с разводами, малиновая шерстяная кофтень да еще и синяя безрукавка поверх. Вырядилась карга — в такую-то жару! А впрочем, нет уже и жары... — была, да сплыла; и неба больше нету, и холмов, и даже ног твоих бурых не видно, Яник. Всего-то в мире и осталось: ты, да старая ведьма... да еще он — младенец у нее на руках. Он-то тут и главный, дураку ясно. То ли год ему, то ли два, черт его знает; спит себе спокойно в байковом своем свертке.

"Возьми его..." Нет, это не старуха; старуха молчит. Молча протягивает она Янику коричневый сверток с желтой каймою — бери, мол, бери... Но Яник не берет. "Кто ты? — кричит он. — Что тебе надо от меня, старая сука? Что вам всем от меня надо? Оставьте меня в покое! Пошли вы все..." И рывком просыпается.

На часах — шесть с копейками. Считай, что и не спал совсем. Яник садится на койке и хмуро свешивает кудлатую нечесаную башку. Проклятый сон! Когда же это кончится?.. Немытый линолеум пола не дает ответа. Зато в углу вдруг неожиданно возбуждается старый холодильник. Для начала он оглушительно стукает чем-то по чему-то, затем, радуясь жизни, дважды подпрыгивает, торжествующе выдает какую-то особенно праздничную руладу и наконец переходит на равномерное оптимистическое урчание.

Две тарелки, кастрюля и стакан с ложками, составляющие почти полный набор местной посуды, возмущенно позвякивают на полке.

— Глохни, дятел! — угрюмо говорит Яник. — Смотри, как ты всех напугал.

Холодильник подобострастно булькает и виляет несуществующим хвостом. "Ладно-ладно... — смягчается хозяин. — А вы-то чего переполошились? Могли бы уже привыкнуть за это время".

Посуда, смутившись, замолкает. Ну вот. Наведя таким образом порядок, Яник закуривает и выходит на крыльцо своего вагончика.

Ночью была непогода; ворочаясь в постели, стараясь и боясь заснуть, Яник слышал неровный топот дождя и петушиные наскоки ветра на окна и на деревья. Теперь потоптанная дождем и взъерошенная ветром природа сияет, как довольная удачным свиданием курица. Яник наклоняется и ласково треплет ее по ветке бугенвилии.

"Пойти что ли к врачу? Сколько я так протяну, без сна? Может, таблетку какую даст..." Он вздыхает и садится на мокрый садовый стул. Надо же так попасть... Во рту горчит от сигареты, и голова слегка подплывает. Э, что это за шум, там, сзади?

Яник оглядывается. Это — колесница. Запряженная двойкой урартских лошадей колесница медленно катит по пыльной дороге, тяжело подскакивая на кочках и камнях. Яник удивлен. Он удивлен не самим фактом появления колесницы — это-то ясно, — снова задремал ненароком, а во сне чего не привидится... Нет, он удивлен тем, что ему абсолютно точно известно, что лошади — урартские. Почему — урартские? А черт его знает... урартские и все тут, зуб даю, да что там зуб — берите всю голову на отсечение. А что такое "урартские", Яник?.. — а вот и не знаю я, что это такое, без понятия; может, это такие кони, которые кричат "ура"... ну, когда, скажем, — в атаку?.. короче, не знаю. Знаю только, что называют их "урартские", причем знаю твердо. Точка. И отстаньте от меня с вашими дурацкими вопросами, мне и без того тошно.

Колесница приближается, перемалывая камешки грубыми деревянными колесами. Медные ободья сияют на солнце. Надо бы убежать. В колеснице — трое, бородатые, коренастые, потные, в кожаных островерхих шлемах, в странных безрукавках, обшитых металлическими пластинками. А, это доспехи. Надо же, как в кино... У одного из них — лук; второй держит щит и копье; третий — водила. Водила что-то кричит и указывает в сторону Яника, сидящего на придорожном камне. Лучник достает стрелу из привязанного к борту колчана. Надо бы убежать, но Яник не может двинуться с места. Взгляд его прикован к веревочной сетке, свисающей с колесничного борта, рядом с колчаном. В сетке — отрубленные человеческие головы, как футбольные мячи. Задыхаясь от ужаса, он смотрит на оскаленные рты, на застывшие зрачки полуоткрытых мертвых глаз, на запекшуюся кровь в волосах, на рваные кустики жил...

Лучник натягивает тетиву. Что-то обжигает Янику пальцы. Стрела? Нет, это догоревшая сигарета. Он ожесточенно трясет головой и, окончательно проснувшись, встает со своего мокрого пластикового стула. Подумать только — какая пакость! Нет, надо к врачу. Пусть прибивает крышу на место, а то ведь так она, ненароком, совсем уедет...


2

— Здравствуйте, сударь, — врач говорит по-русски. И не просто по-русски, но еще и "сударь". "Сударь!" Видали такого? Яник хмыкает и качает головой. Но делать нечего: назвался психом — полезай в "сударь"...

— Шалом, адони, — из принципа отвечает Яник, садится и начинает оценивать обстановку. Кабинетик крошечный, метров шесть; ты-то ожидал чего-то другого... типа, как в голливудских муви — витрина с видом на Тихий океан, телевизионный экран в полстены, дизайнерская мебель по спецзаказу, кожаная кушетка для пациента, да подтянутый — в некоторых местах — Майкл Дуглас с сигарой, которую он, конечно же, не курит — Боже упаси, а вовсе даже наоборот — задумчиво проводит в политкорректной близости от своего породистого носа.

Дудки. Ничего похожего. Ни тебе Дугласа, ни тебе Тихого океана. Даже окна нету. Кладовка, одним словом. Кроме доктора с Яником, на шести квадратных метрах размещаются набитая папками этажерка, обшарпанный шкаф, припадочный на правую заднюю ногу стол со вздыбившимся пластиком и два стула. Впрочем, стулья не в счет — они площади не занимают; то есть, займут, если кто встанет. Но какой дурак тут встанет — тут и места-то такого нету — стоять. Разве что если взять один из стульев на руки...

— Как вас зовут? — прерывает его размышления доктор. — Вы не возражаете, если мы будем говорить по-русски? Я ведь, знаете, за двадцать пять лет иврит так и не выучил...

Ага. Каков приход, таков и поп. Доктор тучен и кучеряв. В большой бесформенной бороде застряли хлебные крошки — хорошо бы сегодняшние. Толстенные очки в старомодной оправе; одно из стекол — с трещинкой. Дужка неумело прикручена проволокой.

— О'кей, — отвечает Яник. — Давайте по-русски, мне все равно. А зовут меня Яник. Яник Каган.

— Яник? Странное имя... Это сокращенное? От "Янкель"? От "Яков"? Если так, то мы — тезки. Меня тоже зовут Яков. Яков Шварц.

— Нет, доктор, Яков тут не при чем. Родители назвали меня Иона. Такая, понимаете, дурацкая фантазия. Кто-то там некстати помер, из дальних родственников, в Жмеринке. По нему и назвали.

Ах, Яник... зачем кривишь душой? Жмеринка... дальний родственник... Мелко это, брат, некрасиво. Дед все-таки. Ну да... умники... Вас бы в мою шкуру, вам бы хоть на недельку почувствовать себя мальчиком с невообразимым именем Иона, да в русском детсаду, да на русском дворе, да в русской школе. Как ни скрывайся, как себя не переиначивай — Яник, Веня, Ваня, Вася... — все равно прознают; рано или поздно просачивается в уши ненавистное слово; и вот уже кто-нибудь особенно вредный, со значением ковыряя песок носком сандалика, спросит как бы невзначай: "А какое у тебя настоящее имя?" И все. Кончено. Даже если немедленно убить вредину этой вот пластмассовой лопаткой — не поможет. Потому что все уже знают. Потому что на следующий день уже весь двор бегает вокруг тебя, тычет пальцами и хором кричит: "Иуда! Иуда!". Потому что нету разницы между Ионой и Иудой, во всяком случае — для детей, во всяком случае — на русском дворе.

И потом, в школе... все эти "ионические ордена", "Ионычи" и "ионизации", вызывающие немедленный прилив творческой энергии у классных остряков. И садист-завуч, упорно вписывающий проклятую "Иону" во все ведомости и журналы — "потому что так указано в официальном документе". Вам бы с мое помучиться, прекраснодушные вы мои... О чем думал он, яников отец, когда, выдержав двухнедельное сражение с мамой и со всеми прочими родственниками, положил заполненный бланк перед немедленно вылезшими из орбит очами регистраторши районного ЗАГСа? — "...как вы сказали?.. Иона?.. есть такое имя?.. вы уверены?.. вы хорошо подумали?.. а может быть, не стоит торопиться — мальчику ведь потом жить..."

И мальчик "потом жил", имея, как говорила бабушка, "все эти удовольствия"... Хотя, с другой стороны, а был ли у отца выбор? Мог ли он назвать сына иначе, даже тогда, в угрюмом 1979 году? Нет, не мог. Потому что его отец, яников дед, помирая в Песочной, в раковом диспансере, взял с него соответствующую клятву. А деда звали Иона, и не просто Иона, а Иона Ионович — в честь его собственного родителя, зарубленного петлюровским всадником на улице города Киева — аккурат в тот самый момент, когда бежал он в соседнюю улицу за повитухой. Вот ведь какая закрутка получилась: нет, чтобы потерпеть яниковой прабабке! И приспичило же ей рожать именно тогда, когда гулял по матери русских городов удалой еврейский погром, когда никакой нормальный еврей из дому картуза не казал, а сидел, как положено, тихо, молясь своему Богу и поджидая — экий погромный глагол! — поджидая: придут резать или пронесет. Так и прадеду бы сидеть... глядишь, и был бы теперь его израильский правнук каким-нибудь Борисом или Алексом или, на худой конец — Грегори... но роды-то были первые, боялся за жену — вот и выскочил.

А уж как прадед Ионой стал... ну да ладно, в глубь веков не полезем, так уж и быть. Мы ведь тут не за тем сидим, правда, Яник? Мы ведь сюда за таблеткой пришли, крышу на место ставить. А значит, дедушка Ион Ионыч к делу не относится, светлая ему память.

— Вас в детстве, наверное, много дразнили из-за имени... — вдруг выдает доктор, не в бровь, а в глаз. — Вы ведь когда в Израиль переехали? С последней волной, в девяностые?

— В девяносто шестом. В возрасте семнадцати лет. Один, по молодежной программе. Родители у меня до сих пор там, в Питере.

Вот так, коротко и ясно. Чего тянуть-то? Как школу закончил, так и слинял — туда, где злосчастное имя звучит не столь экзотично. Потому что одно дело — отмахиваться от "Иуды" в детсадовской песочнице и совсем-совсем другое — в казарме российского стройбата. Ведь, что ни говори, а разница между детским пластмассовым совочком и саперной стальною лопаткой — примерно такая же, как между прадедовым картузом и петлюровской шашкой. Такой вот, доктор, практический сионизм, крайняя степень ионизации...

— А что же ваши родители не переезжают?

— Бизнес у них там, — объясняет Яник неохотно. — И вообще...

И вообще, твое-то какое дело, фрейд малахольный? Ты таблетку давай, а не разводи турусы на колесах. А то завел шарманку: имя... родители... при чем тут это все? Ишь, засопел, как паровоз... или недоволен чем-то?

Доктор наклоняет голову вперед и набок, как бы прислушиваясь к внутреннему состоянию своего колченогого стола. Видимо, что-то в услышанном его не устраивает, потому что он берет в руку небольшой — сантиметров двадцать — проволочный прутик и принимается настегивать стол, как норовистого коня. Яник наблюдает за экзекуцией с некоторой тревогой.

— Вы тут телесные наказания не практикуете?

— Что? — удивленно спрашивает доктор, не врубаясь в шутку. — Вы о чем?

— Прутик...

— А, прутик... — говорит доктор без улыбки. Он оставляет в покое стол, но прутик из руки не выпускает. Несчастная деревяшка несколько раз переступает с ноги на ногу и замирает, настороженно вздыбив исцарапанную столешницу.

— Ээ-э... доктор... — неуверенно вступает Яник, нарушая воцарившееся молчание. — Я, собственно, к вам вот по какому делу...

— Но почему?! — возмущенно восклицает доктор, и прутик в его руке со свистом описывает два полных оборота — вжик-вжик. — Почему?! Как хотите, сударь, но я этого совершенно не понимаю!

Он даже поднимает кулак с явным намерением пристукнуть по скорчившемуся от ужаса столу. "Интересно, бывает ли у мебели инфаркт?" — думает Яник про себя, а вслух спрашивает:

— Вы, собственно, о чем?

— Еврей должен жить в Израиле, молодой человек, — напряженным голосом провозглашает доктор и мечет на Яника сердитый взгляд сквозь треснутое очко. Вжик-вжик — подтверждает прутик. "В Израиле!"

— Это медицинская рекомендация? — насмешливо осведомляется Яник.

— Если хотите, — да!

Доктор настроен самым решительным образом.

"Господи, к кому я попал, — в отчаянии думает Яник, глядя на мелькающий перед его носом прутик. — Плакала моя таблетка... Он же полный псих... Все эти "судари"... Он что — старых советских фильмов насмотрелся? Сейчас еще скажет: "да-с, батенька!" и щелкнет подтяжками, как Ленин в Октябре..."

— Да-с, батенька! — запальчиво заявляет доктор. — В Израиле!

Уйти сейчас или потерпеть еще немного? Яник решает терпеть. Альтернатива противнее; таблетка нужна — кровь из носу, причем срочно.

Терпение, как всегда, вознаграждается. Доктор Шварц, посопев и побулькав, медленно и неохотно возвращается в исходное состояние. Уставившись в стену, он с видимым отвращением произносит, наконец, долгожданный вопрос:

— Что же вас беспокоит... сударь?

Яник облегченно вздыхает. Слава Богу, прорвало...

— Видите ли, сударь... — начинает он и осекается, боясь быть неправильно понятым. Но нет — опасения напрасны; доктор, не моргнув глазом, продолжает безразлично смотреть в стену, туда, где висит хевронский календарь с Гробницей Патриархов на картинке, месяц Шват, год тав-шин-самех-гимель, 5763-й от сотворения мира. Яник поспешно продолжает:

— Видите ли, я с некоторых пор не могу спать. То есть могу, но боюсь. Стоит мне задремать, хотя бы на несколько минут, как тут же начинается сон, один и тот же. То есть — не совсем один и тот же, но похожий, из раза в раз. А кроме того — конец. Конец там всегда одинаков: бабка какая-то с младенцем. Началось это с полгода назад, и сначала ни капельки не мешало — ну снится себе и ладно. Но потом стало доставать... понимаете, во время этих снов у меня всегда возникает очень неприятное чувство. Очень-очень неприятное. Это даже не страх, доктор, знаете, когда обычный кошмар. Это намного неприятнее, какое-то давление, что ли... ну совершенно невероятное давление.

Яник притормаживает. Доктор угрюмо молчит, крутя в руках прутик. Гробница Патриархов из мглы тысячелетий укоризненно смотрит на маленького Яника с его смешными детскими глупостями. Таблетку мне, патриархи, таблетку! Вы-то там спите в своей гробнице, без всяких снов, без кошмаров, без бабок с младенцами, без сеток с мертвыми футбольными головами... дайте и мне поспать спокойно, ну пожалуйста, патриархи!

— В общем, смешно сказать — стал я бояться этого дурацкого сна. Да так, что просто не даю себе заснуть. Потому что сразу — он, этот сон, стоит только глаза закрыть. Это просто преследование какое-то, прессинг по всей площадке, как, знаете, на футболе. Такая вот ерунда. А спать хочется — ужас. И страшно, и хочется... жуть, да и только. Я уже боюсь в машину садиться — засыпаю за рулем. Работать не могу ни черта. Короче — полный кирдык, доктор. Вы уж дайте мне какую-нибудь таблетку от этого дела. Вот.

Яник облегченно переводит дух. В комнате повисает молчание. Сначала небольшое, размером с лампочку, оно быстро разрастается и в без того тесном пространстве... вот уже нельзя даже пошевелить пальцем, чтобы не задеть его жирный локоть. Наконец доктор Шварц пожимает плечами и кладет прутик на стол.

— Странная история. Мне такие случаи незнакомы, молодой человек. Возможно, где-то они и описаны, но я не читал. Нда... странно... — Он задумчиво барабанит пальцами по столу.

— Что же... и таблетки никакой нет? — безнадежно спрашивает Яник. — Как же так? Что же это такое, доктор?

— Не знаю, не знаю... На навязчивую идею не похоже. Хотя чем-то и сродни. А таблетки я вам пропишу, не волнуйтесь. Антидепрессант.

Подумав, доктор начинает копаться в бесформенной книго-писчебумажной куче, громоздящейся на столе. Как и следовало ожидать, куча немедленно рассыпается, разбрызгивая на пол веер бумажек, отплевываясь книжками и блокнотами. Но доктору на такое ее поведение глубоко начхать. Плевать он хотел на всякие там кучи. Полный псих. Найдя нужный бланк, доктор Шварц удовлетворенно крякает и, сопя, начинает выводить крупные каракули.

— Вот, возьмите. По одной таблетке два раза в день.

Рука с бланком зависает в воздухе. Потому что Яник забыл про свою таблетку. Яник смотрит совсем в другую сторону — на обложку растрепанной книжки, любезно поднятой им с пола. "История Урарту". И рисунок — колесница о двух конях с тремя ездоками в остроконечных кожаных шлемах.

— Что случилось? — спрашивает доктор. — Что? Вы интересуетесь историей?

За толстыми стеклами его очков впервые за всю беседу загорается отдаленный огонек интереса к пациенту:

— Неужели вы знаете, что такое Урарту? Редкий случай для нынешней молодежи... — Доктор кладет на стол ручку и снова вооружается прутиком.

— Это колесница из моего сна, — отчего-то шепотом сообщает Яник. — Только без голов...

— Голов? Каких голов?.. Так вы видите во сне древние колесницы? Любопытно, батенька, любопытно...

— Доктор... "Урарту"... это что — страна такая была?

Доктор заметно оживляется. Видно, что колесницы занимают его намного больше таблеток.

— Представьте себе, молодой человек, Урарту — это именно государство, а не новый вид йогурта. Стыдно не знать. Племенной союз, образовавшийся вокруг озера Ван, на стыке Северной Месопотамии и Закавказья.

— И давно это происходило?

— Три тысячи лет тому назад. Годы их наивысшей славы приходятся на восьмой век до нашей эры. Тогда они здорово потрепали ассирийцев. Дошли до Сирии, даже овладели переправами через Евфрат, хотя и ненадолго. До наших мест, правда, не добрались — силенок не хватило. Но контроль над Верхним Евфратом — это, я вам скажу, тоже не фунт изюму...

Доктор сосредоточенно крутит прутиком и продолжает:

— Видите ли, батенька, напрямую из Индии в Египет и обратно в те времена было не попасть. К западу от Евфрата лежат непроходимые пустыни, а асфальтовых дорог с бензозаправками тогда еще не построили. Так что торговым караванам приходилось давать здорового крюка. Поднимались на север, вдоль реки...

Прутик очерчивает энергичный полумесяц.

— ...вот так. Доходили до большой излучины Евфрата и там переправлялись, в районе Киркемыша. А затем уже — на запад, в Сирию, к финикийским портам и далее — на юг. В общем, тот, кто владел тогда большой излучиной, сидел, почитай, на золотом мешке. Хлебное место... Неудивительно, что все на него зубы точили. Вот и Урарту кусочек перепал...

Яник нерешительно кашляет:

— Доктор, я вот что хотел бы уточнить; может, это имеет какое-то значение... Сны мои... они... как бы это сказать... короче, происходят они в нашем, израильском пейзаже. Я это точно знаю. Вы, конечно, можете спросить — откуда это у тебя такая уверенность? Действительно, сухие холмы с колючками не только у нас имеются; наверняка, полно похожих видов и в Азии, и в Северной Африке... а может, и в Америке или еще где. Но дело не в этом. Дело в том, что я, там, внутри сна, точно знаю, что я — в Иудее. Понимаете? Я ведь почему так на вашу книжку напрыгнул? Да потому, что я слова этого, "Урарту", в жизни не слыхал — не видал, только здесь вот, в первый раз, можно сказать, познакомился. Но это здесь — наяву. А там, во сне, я смотрел на эту колесницу и совершенно четко знал, что она — урартская, представляете?..

— Чушь! — решительно перебивает его доктор. — Я же вам объяснил: так далеко урартское войско не добиралось. Ассирийские колесницы в те времена тут и вправду покатались, и немало, будь они неладны... А вот Урарту — нет, не доехали. Лошади их — да, те бывали. Урарту ведь славилось своими конями — на весь тогдашний мир. Они-то, видимо, ассирийцам лошадок и поставляли...

— Подождите! — кричит Яник. — Подождите! Ну конечно! Я же просто сейчас неправильно вам сказал. А тогда, во сне, я так и подумал — "две урартские лошади"! Ну слово в слово! Не про колесницу подумал, а именно — про лошадей... Ну, чудеса...

— Гм... — говорит доктор.


3

Др-р-р!.. Редкий звук — звонит телефон. Это Ави. Он, как всегда, возбужден, многословен и скороговорен.

— Яник! Привет, мужик, как жизнь? что ж ты не звонишь, дурик? тебе что — бабки не нужны? и на телефон не отвечаешь; уже две топталовки без тебя сыграли и три свадьбы; а бар-мицвы я не беру, ты же знаешь... но без тебя — труба! этот хмырь, ну тот, лысый, — ты знаешь — ни хрена не въезжает; так что давай! ну что ты молчишь? скажи уже что-нибудь — чисто для разнообразия...

— Так ты ж не даешь... — устало вставляет Яник. — В поток твоей речи нельзя войти даже однажды.

Ави хрюкает и сбавляет темп.

— Ты к врачам ходил? — Пауза после вопросительного знака дается ему с трудом, но Ави мужественно терпит — чего не сделаешь ради друга.

— Ходил. Неделю назад.

— Ну?

— Моржовый. Если, конечно, называть вещи своими именами. Дал мне какие-то колеса, антидепрессанты, два раза в день...

— Ну и... ну и... — голос в трубке нетерпеливо переминается на верхних обертонах и наконец взрывается возмущенным фейерверком. — Да что ты мне как по кусочку отрезаешь? Ты три предложения за раз связать можешь? Или не можешь? Или ты сейчас верхом на косяке? Или пьяный? Или все свои антидепрессанты в один присест заглотил? А? Помогло или нет, ты можешь сказать? Ну?..

— Да погоди ты, Ави, не части?... Ни черта не помогло. Нет, колеса, конечно, хорошие; примешь — и такая благодать... но это все — наяву. А во сне — тот же балаган, хоть плачь. Сейчас вот сколько... первый час, да?

— Ну?

— Так вот: я только-только проснулся, минут за пять до твоего звонка. Тот же сон. Дорога. Колесницы там, всадники. Люди какие-то бредут, страшные, обдолбанные, в крови все, в грязи. И ужасы всякие, не приведи Господь. Головы отрубленные. Дети зарезанные. И конец. Ну, ты знаешь, я тебе говорил... Бабка с младенцем в байковом одеяле...

— Эк тебя младенец этот достал... Слушай, Яник, а может, ты беременный? — Ави разражается мелким дробным хохотком.

— А пошел ты... — обиженно посылает его Яник. — Смешно ему... Мне не смешно. Тебя бы на мое место, волчара.

— Слушай, — говорит Ави, упрямо досмеявшись до конца. — Я ведь тебе чего звоню. Есть идея. Классная. Я тебя с одним чуваком познакомлю, он как раз по этим делам. Заговаривает двинутых, вроде тебя. В общем, так: сегодня вечером ты помогаешь мне на топталовке. Заодно и заработаешь пару грошей. Там я вас и сведу. О'кей?

— Ладно. Куда подъезжать?

Он щелкает крышечкой телефона и улыбается, впервые за последние несколько дней. Ави, хлопотун ты мой ненаглядный, друг сердечный... что бы я без тебя делал? Кажется, что знакомы целую вечность... а прикинешь — всего какой-то год с небольшим. Ну да... аккурат прошлой зимой и познакомились, на Хануку.

Яник снова улыбается, вспоминая веселые дембельные деньки последних месяцев армейской службы. Его боевая часть стояла тогда на Хермоне, по уши в снегу; "хаммеры" приходилось откапывать. Как-то раз намело столько, что не смогли открыть двери бункера — так и просидели внутри весь день... Хорошая зима выдалась, что и говорить, давно такой не видали; за десяток засушливых лет почти весь Кинерет выпили, и вот, наконец, — Божья благодать. И в бункере — благодать, особенно ему, дембелю-"пазамнику". Лежишь себе целыми днями в просторной "стариковской" комнате и в ус не дуешь. Тут тебе и телевизор, и видак, и стерео-система, и даже Плей-стейшн — живи, не хочу!

Кто к "дедушке" сунется? За полгода до дембеля он — кум королю. Офицерик-салага в дверь поскребется, заглянет, скажет робко:

— Яник, может быть, выйдешь на построение? Выйди, прошу, не подрывай мой командирский авторитет...

А ты ему в ответ на вопиющую эту наглость спокойно так, вежливо отвечаешь:

— А ну, пшел вон, салабон! Мать... мать... мать... Не видишь, что ли — дедушка отдыхать изволят?!

А потом элегантно так наклоняешься, берешь сапог из-под койки и метко бросаешь в самый что ни на есть офицерский чухальник. Успел дверь закрыть с другой стороны — его счастье; не успел — мое, дембельское... Еще и кричишь ему вслед:

— Эй ты, шестерка! А ну вернись! Кто за тебя сапог на место поставит? Вернись, падла!..

Ну, вернуться-то он, конечно, не вернется... но и наказывать мы его за это не станем, пускай себе плывет, рыбка мелкая. Не станем наказывать еще и потому, что слишком-то борзеть не надо, даже нам, пазамникам; во всем должон быть порядок, а иначе что?

Вот в это-то расслабленно-счастливое дембельское бытие и пробилась с Большой Земли заезжая передвижная бригада армейской радиостанции "Галей ЦАХАЛ". Зачем они тогда к нам пожаловали? Яник качает головой... нет, теперь уже и не упомнишь. То ли Хизбалла опять мин покидалла, то ли по случаю Хануки — показать народу Израиля, в каких ужасающих условиях вынуждены доблестные его защитники зажигать ханукальные свечи... а скорее всего, просто захотелось ребятам порезвиться на халяву на близлежащем горнолыжном курорте. В общем, прикатили.

А как прикатили да размотали свои кабеля с микрофонами и прочими усилками, тут-то и оказалось, что какой-то один, самый важный усилок не фурычит. А без него — труба, каюк программе, сворачивай все хозяйство и — вниз, несолоно хлебавши, под неприветливые начальниковы очи. В общем, загрустили джобники, особенно техник ихний — он-то ведь во всей этой истории крайним выходил. Он уж и так к этому усилку, и эдак... и по коробке погладит, и отверткой пощекочет, и в нутро евонное дунет... — нет, все зря, все понапрасну. Карачун, да и только.

И местные солдатики тоже загрустили, особенно салаги. Они-то ведь уже намылились приветы по радио передавать, заказывать с понтом музыку по заявкам — для Геулы из Афулы, для Ривы из Тель-Авивы — мол, помню, люблю, скучаю, жди в следующий шабат, оторвемся... А тут — такой облом. И вот в этой-то, безусловно, крайней ситуации и решился самый старший и самый смелый из салаг обратиться за помощью к верховному существу, дедушке-пазамнику, его превосходительству Янику Борисовичу.

Дело в том, что если существовал на небесах бог звуковой электроники, то Яник, несомненно, являлся его наместником на земле. Этот дар открылся у него еще в России, лет эдак с десяти, то есть, по сути — немедленно с возникновением личной необходимости во всевозможных магнитофонах, приемниках, плейерах, вертушках и усилителях. Никогда и ничему специально не учась, Яник, тем не менее, обладал каким-то совершенно сверхъестественным чутьем. Он мог взять набитую микросхемами плату, в буквальном смысле принюхаться к ней, поводить над нею руками, подобно экстрасенсу, пощупать тут и там... и в итоге — безошибочно указать на неисправный элемент. На просьбы восхищенных зрителей и завистливых специалистов объяснить, заради Бога, — как?!.. каким макаром?!.. — Яник обычно пожимал плечами и говорил что-то совсем несуразное, типа "эта схема слишком теплая" или "как-то он странно пищит, этот конденсатор", а то и "этот транзистор как-то неестественно накренился"... — поди пойми.

В общем, салага знал, к кому шел. Подойдя к яниковой комнате, он не стал стучаться наобум святых, а предусмотрительно прислушался к звукам телевизора и подождал конца передачи, чтобы, Боже упаси, не помешать дедушке своим невежливым стуком... а уже затем, деликатно поскребясь, приоткрыл дверь. Все эти предосторожности, вкупе с недавней победой "Бейтара" привели к тому, что Яник принял салагу благосклонно и сразу не выгнал, а, наоборот, выслушал почти до конца.

Когда он вразвалку вышел к народу, все смолкли. Яник молча потрепал по плечу несчастного техника — мол, ну-ка, отвали, сявка, — зевнул и присел перед усилком на корточки. Потом, не глядя, протянул назад руку и прищелкнул пальцами.

— Отвертку... отвертку... скорее... — прошелестел старший салага. Техник поспешно вложил отвертку в нетерпеливо подрагивавшую кисть. Яник брезгливо сморщился и влез в недра усилка обеими руками.

— Может, отключить его сначала... он под питанием, дернет... — осторожно посоветовал техник.

— Глохни, споцалист, — ответствовал мастер, и гримаса его стала еще брезгливее. В животе усилка зародился какой-то странный свист. Яник снисходительно кивнул:

— Боишься, блин... ничего... все боятся... — Затем он встал с корточек, неторопливо отряхнул руки и все так же, вразвалку, направился восвояси.

— Что, не вышло? — спросил техник его удалявшуюся спину.

Яник обернулся. Безграничное презрение сквозило в его профессионально-дембельском взгляде.

— Не вышло балалайки из дышла, — произнес он, медленно цедя каждое слово. — Начинайте работать, господа сапожники. У вас есть ровно полтора часа. На одном мосту больше не протянет. Засекайте время. — Старший салага послушно засек — для истории.

Усилок и в самом деле работал, хотя и посвистывая. Бригада уложилась меньше чем в час, передача успешно ушла в эфир, но усилок не отключали — всем было интересно. Усилок еще какое-то время насвистывал, затем поперхнулся, внутри у него что-то щелкнуло, и лампочки вспыхнули прощальным фейерверком; бедняга дернулся всем корпусом и замолк.

— Сдох, — констатировал пораженный техник. — Сколько?

— Час двадцать девять минут с копейками, — сказал старший салага, поднимая над головой секундомер. — Сорок секунд не дотянул... Странно. Часы у меня, что ли, неправильные?

Перед отъездом техник зашел к Янику — познакомиться. Его звали Ави Шахар, и у него было деловое предложение... даже, вернее сказать, — поправился он, оглядывая самодостаточное дембельское жилье, — просьба. Дело в том, что в свободное от службы время Ави сотоварищи предоставляли диск-жокейские услуги жаждущим хорошей музыки лицам и организациям. С фургоном, набитым аппаратурой, они разъезжали по городам и весям, за неплохие деньги обслуживая свадьбы, организуя дискотеки или просто обеспечивая качественное музыкальное сопровождение всевозможным праздничным событиям. Такой человек, как Яник, для них был бы совершеннейшим кладом. А потому, не согласился бы он... Деньги — не слабые... не повредят после дембеля. Ты, кстати, чего после дембеля делаешь? В Латинскую Америку, как все? Ну так вот — у меня ты за год столько бабок понасшибаешь — на пять Америк хватит, еще и на Индию останется... В общем, обменялись телефонами. И пошло-поехало.

Яник качает головой. Бабок-то он и в самом деле насшибал немеренно... да только куда ему теперь — с этим невесть откуда взявшимся бзиком? Не до Америки... отдышаться бы, отоспаться... Да, блин... Нет, блин... Не до Америки.


4

Топталовка намечена в Бен-Шеменском лесу. Яник слегка опаздывает и вылезает из своего раздолбанного "эскорта", когда большая часть аппаратуры уже разгружена. Тут же подбегает взмыленный и взбешенный Ави:

— Ма?ньяк! Падел недодроченный! Где тебя носит? Мне, сабре, на роду опаздывать записано, так я, идиот, вовремя приезжаю... но ты-то, сука русская, ты-то всегда тик-в-тик норовишь... что же сейчас-то случилось?..

— Извини, братишка, я опять задремал... — начинает оправдываться Яник.

— Заткнись, гад! Задремал! Чтоб ты сдох! — орет Ави. Он уже точно забил косяк, может, даже не один. — Давай, работай, бляжий сын! Не всё нам за тебя отдуваться!

Яник послушно принимается за работу. Виноват, ничего не скажешь... Уже часа два как стемнело; большая поляна огорожена, и сторожа в белых футболках бдят на подходе.

На местном жаргоне топталовка именуется "месиба?т а?сид" — "кислотная вечеринка". Полицией не поощряется, но кто ее спрашивает, полицию? Вот уже чихнул, разогреваясь, оглушительно прокашлялся, фыркнул и пошел трындеть генератор; вот уже размотаны пыльные цветастые кабели; вот уже установлен пульт — "раз-раз-раз... раз-раз-раз..."; вот уже свистнули страшным индейским кличем — "ййииуу-у-у!" — и притихли до поры до времени мощные динамики... вот уже стрелки часов подтягиваются к одиннадцати; скоро люди начнут собираться, все ли готово?.. — вроде всё. Яник переводит дух. Подруливает Ави, умиротворенный, косой вусмерть, с бутылкой минералки в руках:

— Привет, братан... Ты когда подъехал?.. Да что ты говоришь? А я и не заметил... Хочешь "хомер"? У меня тут есть кое-что — бен-зона?, мать твою так!..

— Нет проблем, братик... за меня не волнуйся... ты лучше давай, врубай-ка свою дребедень — смотри, народ уже тут.

И впрямь — народ подъезжает — сначала тонким ручейком, потом все гуще и гуще, и вот уже все подъезды запружены страждущими. Кого тут только нет... Вот старшеклассники на семейных машинах, выцыганенных нетрудным переговорным процессом у кемарящих перед телевизорами отцов:

— Пап, дай тачку на вечер...

— А куда это ты собрался?

— Да тут, недалеко...

— Ладно, бери, только не пей, обещаешь?

— Боже упаси!

А и в самом деле: кто же наркоту с выпивкой мешает?

Охранник смотрит на молодняк неприветливым глазом, подозрительно косится на просевший задок могучего папиного шевроле:

— У вас бабки-то есть, мелюзга?

— А сколько надо?

— Сотня на рыло!

Что ж, никто и не спорит:

— Бери, цербер, рви нас, жри нас!.. вот тебе пятьсот, за всех!

Но сторожа на мякине не проведешь:

— Давайте еще триста!

— А триста-то за что? Имей совесть, брат!

— За что? — За тех двоих, что у вас там сзади лежат, плюс сотня штрафа от меня лично, чтоб в следующий раз не борзели. А ну — открывай багажник!

И открывают, и там, в багажной тесноте и обиде, — не двое, а все трое... во как!

А вот боевые солдатики в отпуску, вырвались забомбить черепушку; впрочем, они и так уже сильно на кочерге; стосковавшиеся в разлуке подруги гроздьями висят на их мускулистых татуированных плечах. К этим сторож со всем почтением, как к равным... да он, сторож, и сам такой же; просто сейчас он халтурит по случаю, а через пару деньков — пожалуйте назад — в форму, на базу, вместе со всеми остальными братьями по крови. Завтра им рядышком по шесть часов в луже лежать, в раскаленном танке сидеть, на вышке замерзать... Что же, он их сегодня задарма не пропустит?

Конечно, пропустит... как, впрочем, и этих — пушеров, толкачей, некоронованных королей топталовки. Они ведь сюда не развлекаться приехали, у них — бизнес. Кто травку косит, кто колеса катает, а кто и пыль-порошок метет... Налетай, братва — кому в тягость голова! И налетают, еще как налетают — и сосунки-малолетки, и солдатики, и снобствующие интеллигенты с тель-авивских бульваров, и всякая прочая, летучая, неопределенного возраста, неопределенных занятий и неопределенной сексуальной ориентации космополитическая шваль...

Гудит, шумит пестрый веселый муравейник; шныряют в толпе переодетые менты — в конце концов, им, ментам, топталовка тоже не во вред: все тут как на ладони, все в одном месте — и торговцы и потребители; столько материалу за раз — где еще соберешь? Так что пусть себе тусуются... главное, чтобы меру знали, не борзели. Да только куда там! — Борзеют, будьте нате как борзеют; вот и приходится время от времени перекрывать топталовкам кислород, собирать джипы-воронки со всей округи, окружать очередную райскую поляну и грузить пачками отключившихся бедолаг, отлавливать в чаще пушеров, вытаскивать из-под кустов бессознательно совокупившиеся парочки, ползать в лесной пыли, собирая многочисленные вещественные доказательства...

Но это — нечасто, это — всегда успеется. А пока пусть себе веселятся, родненькие, пусть себе крутятся на бдительном ментовском карандаше... Вот уже кашлянули динамики, сдержанно, с достоинством, как лауреат конкурса чтецов. И то — время заполночь, пора заводить. Ави встает за пульт — его час, его взрыв, его планида, его сумасшедший полет в синтетические небесные дали, туда, где Люси лыбится алмазной своей улыбкой. Он заряжает диск, он касается движков чуткими пальцами. Он выпрямляется, слепо глядя в ночное небо, не слыша ничего, кроме дальнего рычания лавы в подкорке. Звуки нарастают, теперь это уже не дальнее рычание, теперь это — ближний рык, рев, ужасающий девятый вал, сметающий все в диком своем порыве. Ави наклоняется к микрофону, как будто его рвет этим ревом... и... ничего не выходит; он разевает рот, немо, как рыба. Но это ненадолго — ведь вал уже захлестнул его всего, без остатка; и вот — Ааа... А... А!!! — вырывается вал блевотиной нечеловеческих звуков из рыбьего авиного рта. "Ууу... Уу... У!!!" — тысячекратным эхом отзывается топталовка...

— Ааааа!!! — продолжает Ави; атомная бомба взрывается у него в голове, крышка черепной коробки слетает и исчезает в небе. Хрен с ней, потом найду, успевает подумать Ави. Он поднимает распираемые лавой руки и с размаху бросает их на пульт, на застывшие в напряженном ожидании движки и вертушки. — Ййююууу!!! — вступают динамики на пределе громкости. Топталовка приседает. Она тоже что-то кричит, уже не слыша себя. Она хочет еще. Авины руки судорожно дергаются, и горячая волна транса выплескивается наконец на истомившуюся топталовку.

— Умц-умц-умц-умц-умц-умц... ййююу... ййююу... умц-умц-умц-умц-умц... ййююу... ййююу... — Яник, примостившийся невдалеке от сцены, вздыхает и смотрит на часы. Все, вошли в режим. Теперь так — до десяти утра, с небольшими вариациями. Он поправляет звукоизолирующие, как у стрелков-спортсменов, наушники. Сами по себе наушники не спасают, поэтому в дополнение к ним Яник надежно забил уши ватой. Он прикрывает глаза — просто так, на пробу... нет, спать все равно невозможно из-за мельтешения лазеров, раскачивающего мозг пульсирования прожекторов, неимоверного шума, пробивающегося даже через тройную защиту. Ну и слава Богу... Часа через два кто-то хлопает его по плечу. Это Лиат, старая знакомая, верная завсегдатайка авиных топталовок. Яник уже знает, что будет дальше. Он пожимает плечами — почему бы и нет? Лиат что-то кричит, наклоняясь к его наушникам. "Пойдем, попрыгаем!" — угадывает Яник.

Они ввинчиваются в беснующуюся толпу и начинают топтаться, воздев к небу руки. "Умц-умц-умц... ййююу..." Лиат визжит. На ней — коротенькая фосфорецирующая маечка, которую она время от времени задирает резким движением, обнажая блестящие от пота груди. Яник смотрит на груди. Они весело подпрыгивают в такт умце-умце. Вдруг девушка перестает топтаться и со стоном прижимается к Янику, лапая его за ширинку. Ага. Подъезжаем... Лиат цепко хватает его за руку и тащит в сторону, к деревьям. Они отходят совсем недалеко. Лиат достает из кармашка презерватив и таблетку. Презерватив — Янику, таблетку — себе.

— А тебе не хватит уже? — кричит ей Яник. — И вообще, давай отойдем подальше...

— Нет! — смеется Лиат. — Пусть смотрят! Так больше кайфа!

Она снимает трусики, поворачивается к Янику спиной и наклоняется, упершись в дерево обеими руками. Круглые белые ягодицы сияют в пульсирующем свете прожекторов. Что ж... Яник послушно пристраивается сзади и начинает двигаться в такт музыке. "Умц-умц-умц... ййююу..." Лиат кончает почти сразу, потом еще и еще. Она воет и вибрирует, обдирая с дерева кору. Рядом останавливаются двое малолеток. Они тоже подвывают, штаны их приспущены, и слюна течет у них по подбородкам совершенно одинаковым образом. Лиат косится в их сторону и кончает еще раз. Яник грозит малолеткам кулаком, и они свинчивают куда-то в кусты.

Янику становится скучно. Ему никак не дойти — от усталости и недосыпа. Тем временем Лиат, видимо, исчерпав ресурс, начинает проявлять признаки нетерпения. Ей хочется назад, в толпу. Яник сосредоточивается на ягодицах и на умце-умце, и, наконец, вздыхает с облегчением.

— Уф! — кричит Лиат и прислоняется к дереву. — Ты чемпион, Моти!

— Я — Яник! — кричит ей Яник. — Яник!

— Ага! — кричит она, натягивая трусики. — Пойдем попрыгаем, Моти!

Яник машет рукой — иди, мол, я не хочу. А ей и не надо. Мало ли тут таких яников? Она поворачивается к нему спиной и вприпрыжку уходит, притоптывая и покачивая бедрами в такт умце-умце, воздевая руки к темным небесам, к сухопарому красноглазому богу транса.


5

Хочется пить. Вода на топталовке — дефицит. Непрерывное движение вкупе с наркотой порождают вечную, все увеличивающуюся жажду. А где ее взять — воду, в лесу? Понимающие люди захватывают с собою связки бутылей и канистры; беспечные малолетки или случайные чужаки побираются или отдают последние деньги шустрым личностям, шныряющим в толпе с бутылочками минералки. Эти сшибают не хуже наркотолкачей — загоняют ценный товар по тридцатикратной цене, а то и покруче. Так или иначе, к утру вода кончается у всех.

Яник идет к одному из аппаратных фургонов на водопой. Дверь оказывается незапертой, и он забирается внутрь, в кузов. Там уже сидит кто-то из Авиной команды. Это новенький, Яник с ним не знаком. В фургоне относительно тихо, и он снимает наушники.

— Привет, — говорит новенький с тяжелым русским акцентом. — Ты — Яник, я знаю. Ави мне про тебя много рассказывал. Я — Саша.

— Говори по-русски, Саша. Что ты язык ломаешь?

Саша кивает. Он выглядит совершенно измученным, как будто вот-вот чебурахнется в отключку. Красные глаза косят, движения замедленные; вот рука приподнялась, да и остановилась на полпути, задумавшись — а куда это я? зачем? а... правильно... кипу поправить... На вид Саше под сорок; волосы прямые, русые; плечи — большим углом; и нос. Нос у Саши — выдающийся, причем выдающийся далеко и криво, с каплей на красном заостренном кончике. Саша лезет в карман и неуверенно, в три приема, достает скомканный клетчатый платок. Таких советских платков Яник не видел лет шесть. Ага, с момента приезда.

— Эк тебя перекособобило... — сочувственно говорит Яник. — Грибов наелся?

— Нет, — улыбается Саша. Рот у него тоже огромный, под стать носу, и оттого улыбка придает лицу совершенно неожиданную гармонию. — Все почему-то думают, что я наркоман. А я этих вещей вообще не потребляю. Я и не пью даже... и не курю... Я просто устал очень. Так, что даже спать не могу от усталости... знаете, как бывает...

Перейдя на русский, он переходит на "вы". Перейдя на русский, он переходит из статуса обдолбанного косноязычного израильского задрыги в статус многословного и многослойного российского интеллигента. Яник начинает чувствовать себя неуютно и пытается вернуться на привычную почву.

— А чего это ты мне выкаешь? — говорит он, стараясь звучать максимально демократически. Демократия — последнее прибежище хамства. — Давай лучше на "ты". В Израиле "вы" не существует, ты что, забыл?

— Да нет уж, извините, мне так удобнее, — стоит на своем вредный новичок. — Вы, кстати, можете оставаться на "ты", я не против.

Вот так! Слыхали? "Оставаться"... Мол, ВЫ, господин абориген, "можете оставаться" в своем питекантропском каменном веке, чавкайте себе у костра, почесывайте волосатую свою спину обглоданной бизоньей лопаткой, а я, непритязательный аристократ мысли, — уж как нибудь тут скромненько, в уголочке, с платочком своим клетчатым... Ну не сука ли?

— Как хотите... — пожимает плечами Яник. — Где-то тут вода была, вы не видели?..

Пока Яник, запрокинув голову, булькает из горла?, Саша не сводит с него глаз. А может, и не с него. Глаза-то косые. И разные. Один, широко раскрытый, неподвижно уставился на яникову бутылку, а другой, прищуренный, мучительно моргает в сторону окошка, туда, где скачут бесы воздетых рук вперемешку с разноцветными нитками лазера и пульсирующим туманом прожекторного света.

— Расскажите мне про колесницы, — говорит Саша.

— Что?!

— Ави сказал, что вам нужна помощь... сны... или что-то в этом роде.

— А... — врубается Яник. — Это с вами он хотел меня познакомить, правильно? А вы кто — психиатр?.. экстрасенс?.. колдун-ведун?..

— А какая вам разница? Рассказывайте, а там посмотрим. Что вы теряете? У нас ведь вся ночь впереди. — Он поправляет кипу.

Что ж... — пожимает плечами Яник вот уже второй раз за последний час — почему бы и нет? Ведут — иди; какая, собственно, разница? А вдруг поможет — если не сумасшедная потаскушка Лиат, так этот странный, сопливый гриб-носовик... Он присаживается на пол, в тени от Сашиного носа и начинает пересказывать свои сны, один за другим, серия за серией, как бразильскую мыльную оперу. Времени и в самом деле, — навалом. Саша слушает молча, уперевшись глазами, как циркулем, в смежные углы фургона.

— Вы говорите, что это началось сразу после демобилизации, когда вы вернулись домой. А где вы живете?

— В дыре на верхней полке... — ухмыляется Яник. — У меня ведь здесь никого, в Стране. Ни семьи, ни угла. До армии жил по молодежной программе в кибуце, в Негеве, недалеко от Кирьят-Гата. Ну вот. А после дембеля подыскали мне там же, в окрестностях, чудный джоб с жильем — холм какой-то охранять, с раскопками. Лахиш называется. Может, слыхали?

— Лахиш?.. — переспрашивает Саша и по-лошадиному фыркает. — Холм какой-то, говорите?.. — Он еще пару секунд сдерживается, булькая и подхмыкивая, но смех все-таки прорывается наружу. В следующее мгновение он уже хохочет по-крупному, с визгом, придыханием и слезами.

— Извините... ради Бога... — выдавливает он между приступами смеха. — Не обижайтесь... это нервное... Лахиш...

На свет снова извлекается клетчатый платок; Саша оглушительно сморкается и утирает слезы.

— Извините... сейчас я вам все объясню... сейчас...

Он глубоко вздыхает, закрывает глаза и откидывается спиной к стенке. Молчание зависает в фургоне. Яник ждет. Наконец его странный собеседник открывает рот. Он говорит громко и внятно, без запинки, будто читая невидимый текст, напечатанный на внутренней стороне его сомкнутых век.

— В семьсот первом году страшный Синаххериб, царь Ассирии, великий и могучий, владыка Вавилона, господин Шумера и Аккада, повелитель Вселенной, подошел к Лахишу со своим огромным войском. Ужас летел впереди его армий на крыльях стервятников, смерть и запустение ползли позади них, пресмыкаясь на брюхе. Камня на камне не оставляли после себя ассирийцы; у каждого воина, кроме копий и стрел, мечей и палиц — орудий убийства, имелись бронзовые кирки и топоры — орудия разрушения. Всюду, куда дотягивался ассирийский меч, лилась кровь, слышались стоны умирающих. Всюду, куда дотягивался ассирийский топор, вырубались сады, обрушивались стены домов, вытаптывались поля и виноградники. Не было ночи ассирийскому царю — зарево пожаров гнало тьму от его колесниц.

Все живое уничтожалось; раненых добивали, стариков и детей вырезали за ненадобностью. Уцелевших взрослых собирали в стада и гнали в разные концы великой Ассирийской Империи, и прежде всего — в царскую столицу Ниневию, на колоссальную стройку невиданного доселе города-дворца. А навстречу им брели стада таких же несчастных, перегоняемых с других мест — из Урарту и Сирии, из Вавилонии и Элама... Так расселяли их на пепелищах чужих домов — без корней, без родины, без прошлого, сломленных и отчаявшихся.

Всего несколько лет назад отец Синаххериба, жестокий Саргон — "истинный царь" Шаррукин — стер с лица земли северное Израильское царство, сжег столицу — Шомрон, смешал с пеплом и золой ее сильные стены, утопил ее обитателей в крови их же собственных детей. Десять колен Израиля жили тогда в Северном царстве; всех убил Саргон — зарезал мечами, зарубил топорами, посажал на колья несчастное отродье десяти иаковлевых сыновей... А потом приказал счесть оставшихся, и было их всего двадцать семь тысяч и еще двести восемьдесят человек, вместе с царем их Ошайей. И угнал он их в никуда, развеял, как пыль по ветру, так что и следа не осталось. И не было с ними Бога — защитить их. А царя их последнего Ошайю повелел Саргон запрячь в колесницу; а на колесницу нагрузить кости его же, Ошайи, отца и деда, специально извлеченные по такому случаю из оскверненных могил. И тащил обезумевший от горя и пыток царь кости своих предков до самой ассирийской столицы, до царского дворца в Дур-Шаррукине. И просил у Саргона смерти, но не дал ему смерти Саргон. И не было с ним Бога — дать ему смерть.

И посадил его Саргон в клетку у столичных ворот, дал в руки ступку и приказал смолоть в порошок отцовские и дедовы кости, пообещав, что если выполнит Ошайя эту работу в срок, то получит от Саргона легкую смерть. Так и сидел у ворот безумный царь, торопливо перемалывая в ступке отца с дедом, дыша костным душным прахом рук, некогда подсаживавших его на коня, прахом груди, к которой прижимался ребенком, прахом головы, которую целовал в детстве. День и ночь трудился Ошайя, и успел, и получил от Саргона легкую смерть: заживо содрали кожу с последнего израильского царя и натянули ее на башню Дур-Шаррукина. Так завершилась история десяти израильских колен, и вот теперь пришел сын Саргона Синаххериб в Иудею — завершить начатое отцом ремесло.

Саша останавливается на минуту. Он сидит неподвижно, смежив веки, и отсвет горящих городов Северного Царства играет с тенью его огромного носа; чертями из горячечного бреда прыгают за окном воздетые руки пьяных от крови ассирийцев... ах, нет... это всего лишь топталовка...

Яник тоже закрывает глаза. Он ясно видит свой караван, и кусты бугенвилии, и холм напротив. Нет, это не холм — это крепость, иудейский город Лахиш, обнесенный мощными башнями и двойною стеною. Он видит душную удавку ассирийской осады, стянувшуюся вокруг обреченного города и ассирийский лагерь невдалеке, обнесенный валом, расчерченный прямыми линиями улиц, с крепкими воротами и царским шатром посередине.

На мерные звуки сашиного рассказа ложатся удары тяжелых таранов. Ассирийцы подтащили их к стенам в нескольких местах; дрожат и крошатся камни под натиском мощных, обшитых медью бревен. Защитники города отвечают градом стрел и камней, опускают сверху цепи, чтобы уловить баранью голову тарана, скинуть его с рамы. Но ассирийцы тоже не дремлют. Осадные орудия надежно прикрыты огромными плетеными щитами; за щитами прячутся лучники — огневая поддержка. Даже если осажденным удастся вывести из строя таран — не беда... вон их сколько!.. да и этот починить недолго. Рано или поздно проломят стену ассирийцы — через месяц, через год, через два... — неважно, время терпит.

А пока что насыпают рабы огромную насыпь, широкий пандус — с самого низу и до самого верху, вровень с крепостной стеною. Чтобы не пришлось ассирийским пехотинцам в тяжеленных доспехах карабкаться по шатким приставным лестницам, чтобы взбежали они на стену с удобствами, неудержимой лавиной ниневийского боевого порядка, ощетинившись смертоносными жалами копий из-за сплошного панциря бронзой окованных щитов.

Яник видит момент решающего штурма, слышит ужасающий рев атакующей массы, свист стрел и пращных камней, тучей взметнувшихся в равнодушное небо. Тысячи разъяренных воинов рвутся в проломы, опрокидывая немногочисленных защитников; густыми муравьиными цепочками ползут по приставным лестницам, карабкаются по выступам стен. Вот они врываются в город, вот падают крепостные ворота, вот дикая мидийская конница смертоносной лавой растекается по улицам. Смерть! Смерть! Смерть! Неумолимая смерть накрывает дрожащий город черным саваном пожара, пляшет на площадях и в переулках. Пока что она убивает торопливо, на бегу, даже не оборачиваясь, чтобы посмотреть — убил ли?.. не надо ли добить ползущего?.. Пока что победители заняты грабежом — они спешат загрести, ухватить, хапнуть, набить мешки и карманы липкими от крови монетами, перстнями на отрубленных пальцах, ожерельями с обезглавленных тел.

Красные ручьи текут по умирающему городу, чавкает, пузырится красная грязь под ногами торжествующих ассирийцев... А вот и главный триумфатор. Синаххериб въезжает в поверженный Лахиш на своей колеснице. Это сигнал к прекращению грабежа. Кончаются частные праздники солдатни; пора приниматься за работу. Теперь можно отложить боевое оружие — воевать уже не с кем. На свет извлекаются кирки и топоры. Дом за домом, стена за стеной — в пыль, в прах; бесформенной грудой камней должен стать некогда цветущий город. Отдельный отряд сооружает другую груду — из отрубленных голов. Великий царь хочет оставить по себе память, чтоб убоялись враги, чтоб дрожал от ужаса среди своих каменных пирамид главный враг — фараон: подожди, и до тебя доберется могучий Синаххериб... а пока — взгляни-ка на его пирамиду, не чета твоим!

Из-под развалин, из убежищ, из нор и колодцев извлекают уцелевших — бывших жителей бывшего Лахиша. Удивительно — казалось, всех вырезали во время штурма... ан нет, смотри, сколько их осталось! Теперь победители уже не торопятся, время терпит; теперь они могут заняться пленниками вплотную, поразвлечься на славу; теперь выжившие позавидуют погибшим, горько позавидуют, и не один раз... Ночь опускается на истерзанную Иудею, на торжествующий лагерь Синаххериба. До рассвета пирует царь; до рассвета сотрясаются окрестные холмы от воплей истязаемых людей. Плохо попадать в плен к любому врагу; стократ хуже — к врагу-садисту; тысячекратно — к ассирийцам. Высится рядом с лагерем страшная пирамида, прирастает новыми кругляками...

Но сколько ж можно праздновать?.. пора и честь знать... Рабов — в Ниневию, армию — к порядку. Перед отправкой пленников сортируют в последний раз. Головы детей и стариков пополняют пирамиду; остальным сверлят подбородки и накрепко прикручивают язык к коротко связанным ногам — чтобы шел раб мелкими шажками и думал чтобы не о побеге, а о том, как бы не споткнуться... Потому что споткнулся — язык вон, с корнем, на потеху охране.

Яник глядит вслед веренице рабов, семенящих мимо холма, совсем рядом, внизу. Кто-то трогает его за плечо. Он оборачивается. Привет, старая! И ты здесь, а как же иначе... Белая тряпка на голове, фиолетовая юбка с разводами, малиновая шерстяная кофтень, да еще и синяя безрукавка поверх. И младенец в коричневом свертке. Бери его, бери... бери его, Яник, ну же... Безресничные веки ребенка вздрагивают, как будто он вот-вот проснется. Ужас охватывает Яника.

— Нет! — кричит он. — Нет! Отстань! Уйди!.. — и открывает глаза, разбуженный собственным криком.

За окном фургона утро. Яник смотрит на часы. Надо же! Целых три часа проспал; давно у него так не получалось... В углу шевелится Саша, поднимает всклокоченную русую голову:

— Что такое?.. Что вы кричите?.. А... — опять тот же кошмар?

Яник кивает.

— Знаете что? — говорит Саша. — Я посоветуюсь с равом. Сегодня же. Оставьте мне ваш телефон.

Яник пожимает плечами. С равом, так с равом. Нам, шизикам, все едино...

— Вставай, Саша, — говорит он, потягиваясь. — Пора собираться. Ави нас, наверное, уже обыскался.


6

Восемь вечера. Яник подруливает к условленному месту, и Саша, с видимым трудом оторвавшись от фонаря, садится в машину.

— Куда?

— Езжайте пока прямо... — Саша длинно зевает и закрывает глаза. Голова его медленно клонится вниз под тяжестью носа.

— Эй, друг! — тревожится Яник. — Ты мне тут не засни. Я ведь дорогу не знаю, ты помнишь?

— Не волнуйтесь, — слабо откликается Саша. — Я в порядке. Просто устал очень...

— Опять? Ты что — все время такой задроченный? Тоже кошмары, как у меня? Или мешки в порту разгружаешь по шестнадцать часов в сутки?

— Да нет... работа у меня не тяжелая — техником на телевидении. Русскоязычный канал "SAS-TV"... может, слышали?

— Не-а... — мотает головой Яник. — У меня и телевизора-то нету. Прием у меня в караване хреновый. Я свои ки?на во сне смотрю. Хватает.

— Ага... — продолжает Саша, не слушая. — "SAS-TV". Паршивый такой канальчик. Мыльные оперы и всякие ток-шоу дурдоголовые. Правда, сейчас хотят новости делать, вот и набрали команду... война в Ираке, то да се...

— Ну? А устаешь-то почему? Мыло взбиваешь... для оперов?

Саша улыбается:

— Я учусь, Яник. Ночами. В ешиве. Там, куда мы едем... Сейчас — налево, и паркуйтесь... рядом с тем домом... ага.

Уже совсем стемнело. Они входят во внутренний двор большого комплекса, кишащего мелкими конторами, адвокатскими офисами, складами, лавками и дешевыми едальнями, и, обойдя огромный мусорный бак, оказываются перед запертой металлической дверью. Саша нажимает на кнопку переговорного устройства и задирает голову к допотопной телекамере, закрепленной сверху на ржавой скобе. Дверь, посомневавшись, жужжит и щелкает замком. Саша и Яник поднимаются на второй этаж по едва освещенной щербатой лестнице. Видавший виды дворовый кот, выгнув спину в форме "умру, но не сдамся", встречает их на лестничной площадке и неохотно пятится в шипящую темноту коридора.

Путь свободен.

Наверху оказывается неожиданно большая комната, даже, скорее, зал... ну да, — большой зал, уставленный столами. Сейчас он пуст, если не считать растрепанных, видавших виды — как кот — книжек, аккуратными стопками сложенных на столах.

— Садись. — Саша подводит неожиданно оробевшего Яника к одному из столов в середине зала. — Я пока соображу какого-нибудь кофе-чая.

Яник остается один. У дальней стены аккуратными стопками — как книги — сложены матрацы. Тут и спят, надо же... У другой стены — невысокий подиум, на нем — заваленный книгами стол с лампой и микрофоном на длинной жирафьей шее. Ага, это, видать, для главного. Сбоку от стола подвешен телевизор. Он включен — на экране какой-то старикан бубнит непонятно что — не слышно из-за приглушенного звука.

Подходит парень, в джинсах и мятой футболке, за ним еще один, и еще несколько. Они поочередно здороваются с Яником, называя свои имена, которые он, впрочем, немедленно забывает. Ему отчего-то неловко, причем чувство это усиливается оттого, что все подошедшие усаживаются именно за его стол, рядом и напротив, как будто другого места им нету. Они сидят молча, разглядывая Яника... судить будут, что ли? И куда это Саша запропастился? А! Вот и он, слава Богу — мечет на стол пластиковые стаканы, графины с водой, термос, чай, кофе...

— Рав уже здесь?.. — Конечно... — Ну так позови его... — Уже позвали... — Ну ничего, подождем...

— Ты не тушуйся, Яник, — успокаивает его Саша вполголоса. — Они тут все, чтобы помочь. Положительная энергия. Налей себе что-нибудь...

Из комнатки, выгороженной в углу зала, выходит рав, удивительно похожий на питерского портного-частника, шившего в свое время яниковым родителям. Старичок такой, небольшого росточка, белая рубашка, аккуратное брюшко и коротковатые штаны на подтяжках. Ребята за столом, особо не суетясь, освобождают ему место — не во главе, даже не посередке, просто сбоку, где пришлось. Он садится и потирает кисти маленьких белых рук. Потом поднимает одну из них и стукает себя в грудь.

— Я — Менахем, — говорит рав, взглянув на Яника. — Саша рассказывал мне про вас. Вас ведь зовут... — он делает паузу, как бы припоминая.

Яник приходит к нему на помощь. Рот его открывается, чтобы сказать "Яник", но отчего-то произносит: "Иона". Надо же... яниковы щеки и уши краснеют, пораженные столь непонятным поведением рта.

Рав кивает, не обращая внимания на яниково смятение. Он вообще не слишком докучает Янику своим взглядом — посмотрит, когда покороче, когда подлиннее... да и отведет. А Яник и рад: непростые глаза у старика; все вроде в порядке — и цвет теплый, и морщинки добрые вокруг... а все же что-то не то, непроницаемость какая-то, будто мерку снимает. Не зря портного вспомнил. Только портной-то — понятно для чего снимает, а этот зачем?.. неуютно, в общем.

— Итак, вас преследует сон, — говорит рав. — И вы пытаетесь от него избавиться, но пока безуспешно. Вы пытаетесь убежать от него в явь, но он настигает вас и там. Сон этот связан с Ассирией, а вас зовут Иона... Аналогия настолько прозрачна, что мне даже не очень понятно, как это вы сами не догадались. Думаю, что и Саша мог бы объяснить вам все уже при первой встрече...

Сидящие за столом кивают и укоризненно смотрят на Сашу — мол, что ж ты так, оплошал, Александр? Тот смущенно разводит руками. Сейчас, небось, скажет: "устал..." — думает Яник.

— Устал я тогда... — виновато объясняет Саша. — Не просек...

— Вы помните историю пророка Ионы, вашего тезки? — спрашивает рав недоумевающего Яника. — От него тоже требовалось совершить нечто, чего он не хотел. А именно — идти в Ниневию со страшной вестью о предстоящей гибели города. Я не знаю, какими предстают ассирийцы в ваших снах, но реально Ассирия была воплощением ада на земле. Ни до, ни после мир не знал столь страшной, возведенной в ранг религии, массовой жестокости. Ассирия была империей узаконенного изуверства, а Ниневия — его столицей. Если бы целью ассирийских царей были только завоевания, подчинение народов, разрушение... — это бы еще куда ни шло. Мало ли разрушителей проносились по земле в разные годы?

Нет, целью ассирийцев было мучительное уничтожение, с упором на "мучительное". Им было недостаточно просто захватить город, просто разрушить его, просто истребить всех его обитателей. Главное удовольствие заключалось для них именно в мучительстве, в садистском истязании побежденных. Ассирийские законы чудовищны, ассирийские боги отвратительны, коварны, блудливы. Если требовалось тогда указать на место, где расположен вход в ад, то место это располагалось именно там, между Калахом и Дур-Шаррукином, в Большой Ниневии, в самом сердце Ассирии, в логове сатаны. Идти туда, да еще и с угрозами — означало верную смерть, причем не просто быструю, легкую смерть, но страшные, длящиеся, нечеловеческие мучения...

Рав Менахем замолкает. Он сидит, уютно сложив на столе маленькие руки и печально кивает в такт собственным мыслям.

— Сейчас эти места называются иначе, — говорит Саша. — Калах именуется Нимродом, а Дур-Шаррукин — Хорсабадом. А рядом с ниневийским дворцом Синаххериба стоит теперь большой город — Мосул. Северный Ирак, курдские провинции... слышали, наверное; сейчас эти имена на слуху.

— Слышал, — отвечает Яник. — Конечно, слышал — по радио... Только при чем тут я? Мосул... Ниневия... ассирийцы... Мне до них — как до Луны. Какая связь? Не понимаю...

Старик поднимает палец.

— Вот! И тот Иона не понимал.

Он поворачивается к Янику всем телом. Теперь он смотрит на него, не отводя взгляда, не выпуская растерянных Яниковых глаз из цепкой хватки своих непроницаемых зрачков.

— Каждый человек приходит в этот мир во имя определенной цели; а иначе — зачем ему приходить? Как правило, цель эта не ясна ему самому, и многих это мучает в течение всей их жизни. Кто я?.. зачем я?.. — спрашивают они, и нет ответа. Возможно, я прожил всю свою жизнь только для того, чтобы сказать вам эти слова, а Саша родился на свет только затем, чтобы привести вас ко мне. Кто знает? Только Хозяин и знает.

Он беспомощно разводит руками.

— Знает, но не всегда говорит. Скорее всего, часто Ему не кажется столь необходимым объяснить тебе — кто ты и зачем ты; возможно, Ему даже не важно — поймешь ли ты свою задачу или нет... или даже — выполнишь ли ты ее или нет; ведь Он всегда может найти других исполнителей. Конечно, Он предпочел бы, чтобы все всё понимали — представь себе, сколько бы это сэкономило сил и страданий... Тем не менее, Он обычно не настаивает на своем, оставляя выбор в наших руках. В этом, собственно, и заключается человеческая свобода. Но иногда Хозяин не столь снисходителен. Иногда Ему отчего-то важно, чтобы именно данный, конкретный Иона совершил данное, конкретное действие. И тогда Он объясняет Ионе его задачу, сначала почти неуловимыми намеками, затем более явными знаками, а если потребуется, то и прямым, однозначным указанием.

Обрати внимание, даже в этой ситуации Хозяин никого не заставляет — решение всегда остается за самим человеком; просто теперь, после столь исчерпывающих объяснений, человек уже не может сослаться на непонимание.

Яник нервно хмыкает:

— Хорошенькое дело — не заставляет! Насколько я помню историю с тем Ионой, он не больно-то рвался, волынил как мог, даже убежать хотел... Его именно заставили. Добровольно-принудительно... Одна байка с китом чего стоит!

— Э, нет, — не соглашается рав. — Вы не совсем правы. Иона бежал не от самой задачи, а от ее осознания. Чувствуете разницу? Это разница между "не хочу понимать" и "не хочу выполнять". Иона отказывался принять сам факт поручения — в точности так, как неоднократно поступаем мы все в течение нашей жизни. Не хотел расписываться в получении повестки, понимаете? Вся штука в том, что на этот раз Дающий поручения проявил настойчивость... А потом уже само решение — исполнять или нет — оставалось за Ионой и только за ним.

— То есть, он мог бы сказать "нет"? — уточняет Яник. — После того, как понял, чего от него хотят, после того, как подписал повестку? И что бы с ним тогда случилось?

— Не знаю... — рав пожимает плечами. — Скорее всего, никто бы его не тронул. Жил бы остаток своих дней в вечном беспокойстве.

— В беспокойстве? Почему?

— Ну как... — в непроницаемых зрачках вспыхивает на секунду лукавый огонек. — Повестка-то на руках. Вот она, — лежит на тумбочке, не дает о себе забыть... Неуютно как-то, неприятно. Человек места себе не находит, бессонница начинается, раздражительность... в общем, — беспокойство. И жизнь, вроде, нормальная, а вкуса в ней нету.

— Ну вот, — рав Менахем смотрит на часы и легонько прихлопывает по столу. — Было приятно познакомиться, молодой человек.

Он встает. Яника охватывает непонятная ему самому паника.

— Подождите, рав Менахем, — поспешно выкрикивает он и вскакивает вслед за стариком, направляющимся в свою каморку. — Подождите... что же мне теперь делать?..

— Подписывайте повестку, — говорит рав, не оборачиваясь. — Прекратите убегать и подписывайте.

Яник растерянно смотрит на Сашу.

— Ничего не понимаю... Что же, мне теперь в Мосул ехать, — проповедовать?.. Чушь какая-то.

Сашины глаза весело блестят. Он обнимает Яника за плечи с неожиданным панибратством.

— Не волнуйся. Ты же слышал — тебе все объяснят. Главное — не сопротивляйся, понимаешь? Принимай это с радостью, и все само собой образуется. Пойдем-ка пока перекусим. Ты ведь не спешишь?

Они переходят в небольшой закуток рядом с залом. Там уже суетятся двое, накрывая на стол: хлеб, вода, миски, стаканы. Шимон, где суп? Вези уже! Шимон, седой коренастый старикан с круглыми любопытными глазами, ввозит на тележке кастрюлю с супом. Ешиботники рассаживаются; Шимон наливает супу всем, кроме себя. Сам он усаживается сбоку и умильными глазами наблюдает за трапезой.

— Погодите-ка, — говорит Саша. — А где же "Роса Мудрости", в честь гостя?

На столе появляется бутылка без этикетки, с прозрачной жидкостью. Саша разливает.

— Это наша водка, собственного изготовления, — объясняет он Янику. — Называется "Роса Мудрости". Шимон вот готовит, по рецептам еврейских народов Заполярья. Попробуй. Прочищает и сцеживает... Ну... лехаим!

Яник опрокидывает вместе со всеми. Забытый со времен подворотной российской юности — вкус разбавленного спирта, неприятный сивушный запах, сухое першение в горле. Он удивленно качает головой — надо же... не думал, что когда-нибудь снова доведется... а вот ведь пришлось.

— Ну как тебе? — с энтузиазмом спрашивает Саша и наливает по новой. — Классно, правда? Ты пей, не жалей, у нас еще много. Верно, Шимон?

Шимон радостно кивает. Глаза его сияют.

— Отличный напиток, — подтверждает Яник. — Кстати, сколько в ней процентов мудрости, в этой росе?

— Когда как получается, — с гордостью говорит винодел. — Это, знаете, по вдохновению... Но не менее пятидесяти. Жаль мне нельзя с вами, после операции.

— На открытом сердце, в прошлом месяце, — шепчет Саша Янику. — Врачи говорили: все, надежды нету. А вот ведь выжил, нашими молитвами. Тут у людей знаешь какая положительная энергия? Горы сворачивает...

Он возбужденно прихлебывает жидкий невкусный суп.

— Ну, давай еще по разику. — Саша высоко поднимает пластиковый стаканчик с "Росой Мудрости". — Ребята! Я хочу, чтобы все мы выпили за успехи Ионы. За его повестку! Лехаим!

Все смотрят на смущенного Яника и кивают, добросовестно излучая положительную энергию.

Вторая пролетает соколом. Да и супчик, вроде, ничего, есть можно. Однако, пурга-то какая, — думает Яник. — Черт-те что; кому рассказать — не поверят... роса мудрости... положительная энергия... повестка... Полный бред. И как это меня вечно заносит во всякие несуразности? А уж как голова завтра болеть будет, с росы-то с этой... ай да люли...

— Лехаим! — говорит он вслух и опрокидывает третью. Мелкой пташечкой.


7

Он робко скребется в дверь, рав Менахем, бедняга. Кончай, Яник, неудобно; старый, уважаемый человек топчется у твоей двери, а ты сидишь себе, зажав смех в кулаке, и не впускаешь.

— Неудобно, это так, но что я могу поделать, коли мне так смешно; прямо распирает, честное слово. Как же я ему открою-то, братцы, в таком-то виде? Представьте себе: вот я открываю, а он там стоит со своей дурацкой повесткой — маленький такой, в коротких штанишках с подтяжками, старый еврей-закройщик с Петроградской стороны. Я же умру со смеху, я же взорвусь прямо ему в лицо... это, по-вашему, удобнее? Пусть лучше пока думает, что я сплю и не слышу... вот отсмеюсь и открою.

— Пусть думает, что ты спишь? Так ведь ты и вправду спишь, Яник, чего ж тут думать?

— Ну вот, тем более. Я сплю, я сплю просто замечательно, давно я так не спал; вот оно — счастье... — сон, светлый и радостный, со сладко защемленным сердцем и детскими слюнками на подушке. Так что пусть он подождет, рав Менахем, он понимает, он хороший. И повестка у него хорошая, и весь сон хороший... Господи, счастье-то какое!

— Откуда же счастье, Яник?

— А кто его знает... откуда во сне берется счастье? Что я — хозяин снам своим? Что я — отец им? А если даже и отец — то что с того? Сон за отца не отвечает, вот.

— Э, нет, Яник... экий ты шутник сегодня... сам ведь знаешь, что есть у тебя причина радоваться.

— А хоть бы и так. Есть причина, так что? Еще и лучше. Даже знаете что? — не то что есть причина радоваться, а нету причины горевать — вот так-то оно правильнее. Нету ее в этом сне, причины — старушенции с младенцем... нету!.. сгинула, карга ненормальная! И ассирийцев нету... — никого из прежней мерзкой команды. Все чисто, как на празднике! Впервые за полгода! Как же тут не радоваться, братцы? Никакой тебе мрази; на горизонте — ни облачка; один уютный и смешной рав Менахем в коротких штанишках... вот отсмеюсь — и открою.

— А что ж за повестка у него, Яник?

— А черт его знает... может — на примерку?.. я знаю? Он ведь портной, вы помните? Может, он мне костюм шьет, у меня как раз нету... Вот ведь смех — другим шьет, а себе нормальных брюк справить не может, до чего же он смешной, этот старик... да... однако, и в самом деле — неудобно, пора открывать. Только что же он там скребется у двери, что же не звонит? Эй, рав Менахем! Звоните! Видите, кнопочка там, на косяке, справа, под мезузой? Звоните, ребе, звоните...

И рав Менахем звонит. И звонит. И звонит... Только при чем тут рав Менахем? И при чем тут дверь? У Яника и звонка-то на двери нету, так что и звонить там нечему. Это телефон, вот что. А, черт! Конечно же, это телефон... разбудили, гады! Какой сон сломали! Ну надо же! В кои веки такой сон приснился, так нет же... кайфоломы проклятые!

Яник отчаянно вцепляется в простыню, натягивает ее на голову, покрепче зарывается лбом в подушку. Сон, миленький, погоди, куда же ты... ну побудь еще немножко, ну хоть полчасика... Нет! Сломали. Он еще лежит некоторое время с закрытыми глазами, отлавливая последние обрывки чуда, и наконец сдается. Пора вставать. Яник смотрит на часы. Ого! На часах полдень. На часах — полдень, и в душе — полдень, и солнце — в зените. Славно-то как! Он встает с отчетливым ощущением счастья, как будто подаренный ему чудный сон не исчез бесследно, но растворился в яниковом теле тремя литрами свежей, искрящейся, радостно закипающей крови. Дайте мне рычаг, друзья! Дайте мне рычаг, и я переверну мир! Яник, рыча, оглядывается... рычага не видать... да и Бог с ним; вынесем-ка лучше мусорное ведро. Да и прибрать тут неплохо бы — совсем грязью зарос, стыдоба.

Снова звонит телефон, с упрямым истерическим оттенком. Алло! Это Саша.

— Яник! Ты почему трубку не берешь?! Слушай, это срочно...

— Сашуня, — проникновенно говорит Яник. — Дорогой Сашенька. Продай мне ящик вашей "Росы". Нет, продай мне два ящика. Пожалуйста. А не продашь, я вас ограблю и возьму силой. Ты себе не представляешь, как я себя чувствую... как новенький. И сон был такой чу...

— Погоди! — перебивает Саша. — Потом расскажешь. Тут такое... такое...

Он говорит, торопясь и захлебываясь. Помнит ли Яник, — он, Саша, недавно рассказывал, что на его телеканальчике набирают команду для новостей? Так вот, эта история получила неожиданное продолжение. Теперь босс и хозяин канала надумал послать съемочную группу не куда-нибудь, а прямо в Ирак — просто, чтобы не отставать от других, представляешь? А кого тут пошлешь? — с израильским паспортом не годится, ясно. Значит, нужны люди с двойным гражданством, чтобы группа, значит, канала под что-то другое — под канадскую там, или российскую, или еще какую... понимаешь? В общем, подходящих людей мало, вернее сказать, почти совсем и нету. Тут-то Саша про Яника и вспомнил — мол, есть у него такой, техник божьей милостью, отставной козы автоматчик без определенных занятий, ни семьей, ни работой не обремененный, зато с российским паспортом в кармане.

— Они, как услышали, прямо обалдели, — кричит Саша. — Где ж ты, говорят, раньше был? Такой ценный кадр зря пропадает! Короче, Яник, собирайся и немедленно приезжай. Они, конечно, с тобой сначала поговорят, но, в общем, все уже решено. Лучше тебя им ни в жисть не найти! И потом... сам понимаешь...

Сашин голос вдруг падает до свистящего шепота:

— Это повестка, Яник. Повестка. Та самая, о которой говорил рав. Распишитесь в получении, господин Иона. Ты едешь в Ассирию, Яник. В Ассирию!..

Яник откладывает телефон и смотрит в окно, на вверенный ему холм напротив. С большим масличным деревом на самой вершине, он похож на ассирийский шлем с султаном.



ХАРРАН

1

— Яник, посмотри, какая красотища! Да проснись же ты, дурак-человек... все равно уже подлетаем... смотри, смотри... расчерчено-то как!.. ну прямо Питер!

Яник открывает глаза, придавленный сырой глыбой мишаниного тела. Самолет подлетает к Анкаре, и Мишаня, перегнувшись через Яника, ловит в качающемся иллюминаторе прямую сетку бульваров и улиц турецкой столицы.

Корреспондентская группа международного канала "SAS-TV" состоит из трех человек: журналиста, оператора и техника. Журналист должен встречать их в Анкаре, а с оператором Мишаней Черновым Яник познакомился в Тель-Авиве, за неделю до отлета. Мишаня лыс, толст, одышлив и жутко потеет, причем во всех обстоятельствах, независимо от температуры и рода деятельности. Об этом он предупредил Яника сразу, протягивая пухлую ладонь-ватрушку для первого признакомского рукопожатия. — В компании можешь надо мной смеяться, я привык, — сказал ему тогда Мишаня вполне жизнерадостно. — Мне это не мешает; я ж понимаю — неудобно, когда приходишь куда-нибудь с таким потярой.

В течение всей последней недели они вдвоем сбились с ног, ища, выклянчивая, собирая, пакуя и сдавая в багаж необходимое оборудование. Денег у канальчика — в обрез; каждый проводок приходилось выпрашивать. Самим тоже надо как-то экипироваться — говорят, холод там собачий, в Северном Ираке. А у Яника и нету ничего теплого, разве что дубон старый, армейский... но дубон не годится — именно потому что армейский; короче — проблема. Набрали там и сям свитеров; Мишаня шубу раздобыл на рыбьем меху... ничего, пробьемся. В общем, кое-как собрались, и слава Богу.

А Мишаня так вообще счастлив. Для него эта поездка, как он говорит, — последний шанс в люди выбиться, заветный билетик в светлое будущее. Нет, так-то он на судьбу не жалуется, Мишаня, не такой он человек, чтобы на судьбу жаловаться... но все же, как ни посмотри, а не сложилась у него жизнь... или нет... сложиться-то сложилась, но не больно удачно. Да... — А что это значит: "не больно удачно", а, Мишаня? Поясни непонятливым. — Отчего ж не пояснить, — улыбается Мишаня. — Пожалуйста... — Улыбка у Мишани исключительная, доброты невероятной; стыдно делается рядом с такой улыбкой за собственные грехи, за несовершенство мира. Если бы он еще не потел так, бедняга... цены бы его улыбке не было. Мишане сорок шесть лет. Он, собственно, Янику в отцы годится. Только кто ж его, такого несуразного, в отцы возьмет?

— Да нет, — вздыхает Мишаня. — Есть у меня сынок, в этом году школу заканчивает. И семья была. Развелись.

Мишаня разводит руками для убедительности. — Теперь они в Киеве, — говорит он, недоуменно глядя на отведенную в сторону левую руку. — А я — здесь. — Он переводит взгляд вправо. Не сложилась у Мишани семейная жизнь. Он пожимает плечами. Зачем он тогда своей бывшей жене понадобился? За границу выехать, что ли? Все равно ведь потом вернулась. Хотя тоже не одна — нашла себе тут другого мужа. Мишаня качает головой и вдруг снова улыбается. Ничего. Он ей все равно благодарен: хоть какая-то семья была в его жизни; честно говоря, и прожили-то вместе всего ничего — год с небольшим. — Но и год с небольшим — тоже хлеб, правда, Яник? — Конечно, Мишаня, конечно... А что же, сына ты теперь совсем не видишь?

Да как сказать. Мишаня смущенно отводит глаза. Собственно, и сын-то — не совсем его. — То есть, усыновленный, ну, ты понимаешь. Но я к нему жутко привязался за тот год. И, по-моему, я тоже ему нравился; он меня даже не очень стеснялся... — Мишаня снова разводит руками. Такие дела. Теперь она видеться не дает; хочет, чтобы мальчик привыкал к новому папе. Зачем тебе? — говорит. Был бы хоть родной, а то ведь — никто и звать никак.

А и в самом деле — кем он был, Мишаня, пока не подвернулась ему эта работенка, пока не вытащил он этот счастливый лотерейный билет? Никем и не был, бедолагой безработным... газеты разносил по ночам. Нет, в смысле денег ему хватало — много ли надо одному?.. но в профессиональном плане, конечно, обидно. Он ведь классный оператор, Мишаня, честное слово. Ты, Яник, даже не представляешь, какие он фильмы делал, с какими людьми работал... А тут — газеты разносить... жалко. Нет, не подумай только, что он нос задирает — мол, ниже его достоинства великого газеты разносить... нет, не в этом дело, Яник, не в этом... просто руки чешутся чего-нибудь снять, вот и все. Хочется — просто ужас.

Мишаня счастливо улыбается. Как им все-таки повезло, им с Яником! Вот увидишь, мы еще прославимся! Наши репортажи еще CNN купит, вот увидишь! Оператор Чернов. Техник Каган. Эх...

А почему именно тебе предложили, а, Мишаня? Как ты думаешь? — Ну как... Мишаня радостно подмигивает. Хотел бы я тебе сказать, Яник, что выбрали оператора Чернова из-за высочайшей его квалификации... но ведь это — не так, ты и сам знаешь. Просто никого больше не нашли, вот и все. Эти не могут, те боятся... Да и деньги, право слово — смешные... Разве это деньги? Мишаня в который уже раз разводит руками: деньги — вот они, а мы где? А мы — там. Развод у нас с деньгами, Яник. Несложившаяся семейная жизнь...

— Клевая артелка у нас подобралась, Мишаня! — смеется Яник. — А кто третий-то? Наверняка, такой же лузер, как и мы с тобой. А? Ты его знаешь?

— Что ты, Яник?! — ужасается Мишаня. — Господь с тобой!.. Андрей — лузер?! Сказать такое про самого Андрея Ревича! Неужели ты никогда не сталкивался с этим именем?

Яник пожимает плечами.

— А я вообще мало с кем сталкивался. Телевизора у меня нету, с газет меня воротит, по радио предпочитаю музыку... так что уж извини за вопиющие пробелы в образовании. Андрей Ревич, говоришь?.. Нет, не в курсе. Андрей Гуревич — это да, был у меня во взводе такой салага... а вот Ревич — нет, не попадался.

— Ну как же... Ревича не знать... — Мишаня искренне удивлен. А впрочем, это и понятно — ведь Яник в общем эмигрантском супе не больно-то и варился; приехал по молодежной программе, катился куда запустят, лунка за лункой, как мячик на полянке для гольфа. Ульпан в кибуце... школа... армия... гуляй, где скажут; валяй, что покажут... есть вопросы? — нет вопросов. Да и откуда им взяться, вопросам? Все и так ясно. Где ж ему в этой уютной ясности понять душу семейного бедолаги, заброшенного волею судеб в чужое, непонятное, опасное болото незнакомой страны. Запустили и бросили — сам справляйся. И вот стоит он, несчастный запущенный карась, выпучившись во враждебную мутную неизвестность, судорожно шевелит слабыми плавниками, пытаясь собрать, прикрыть, предостеречь глупых своих мальков, и страшные щучьи силуэты мерещатся ему повсюду. Куда податься? Вправо? Влево? В нору? Под камень? На отмель? А ну как сожрут? Ой-вэй... вот тут-то и дорог хороший совет, ох как дорог!

А где ж его взять, совет-то? Можно, конечно, других карасей поспрашивать... но как-то боязно: какие-то они все перепуганные, не лучше его самого. Вот если бы какое-никакое руководство сыскать... Все-таки печатное слово — это тебе не пустые разговоры, не пересуды на завалинке; печатное слово наш карась уважает с младых чешуек. В это-то перепуганное безрыбье первых лет большой эмиграции и вплыл молодой журналист Андрей Ревич. Вплыл уверенно, стильно, роскошным пятикилограммовым лещом, элегантно посверкивая красивыми серебристыми боками и презрительно булькая на местных нахальных окуней. Ну как такому не поверишь?

Вообще-то Андрей журналистом не был, хотя и писал в газете. Он также не был историком, хотя и никогда не упускал случая привести эффектную историческую аналогию. Не был он и экономистом, хотя и давал непререкаемые рекомендации по поводу выгодного вложения капитала. Да мало ли кем он не был?.. Знаете, ладно уж, так и быть — только для того, чтобы разом с этим и покончить... — никем он не был, Андрей. Никем. Теперь довольны? Только вот — что это значит? Разве обязательно надо закончить журналистский, чтобы писать?.. экономический — чтобы по деньгам советовать?.. Нет ведь, правда? Собственно говоря, Андрей и школу-то не закончил, ну так что? Неинтересно ему стало в школе, вырос он из нее, из школы. Он вообще очень быстро рос, Андрей — как и все шустрые умом таланты. Быстро и уверенно. Так же — быстро и уверенно — он писал и свои статьи по всем коренным вопросам бытия, не гнушаясь, впрочем, и второстепенных.

Караси читали и радовались. Теперь они знали — как надо. Потом, конечно, случалось всякое. Иногда Андрей оказывался прав в своих оценках, иногда нет... — статистика. В общем-то, с таким же успехом можно было подбрасывать монетку... Многие, задним числом, обвиняли его потом в своих бедах: мол, вложили бабки, и все пропало. Ну да что уж тут поделаешь: лес рубят — щепки летят. Были ведь и такие, что выигрывали, не так ли? Так. А значит — все путем.

И кроме того, глупости все это — правильный совет... неправильный... Какая, к черту, разница? Главное ведь тогда было — сдвинуть с места остолбеневшего карася, вывести его из гибельного ступора, заставить пошевелить хвостом. А уж куда он в результате поплывет — направо или налево — не так и важно, в конечном-то счете. Важно, чтоб поплыл. Потому что, коли поплыл, — считай, уже не утонет.

Увы, простую эту логику не все понимали. Многие даже по прошествии нескольких лет на Андрея сердились, письма всякие возмущенные писали — мол, какого ты хрена советы даешь, о чем понятия не имеешь? Ну и так далее... паршивый народ — люди. Некоторые даже совершенно неуместно поминали Хлестакова. А Ревич тогда уже сильно в гору пошел — ведущий журналист, на телевидении собственную программу запустил — "Андрей Первозванный". Название, и в самом деле, не очень скромное, но, с другой стороны, действительность отражало: разве не был Андрей Ревич первым парнем на деревне? Разве не его первого звали к любому событию? Вот вам и первозванный.

Только недолго баловал Андрей израильтян своим искрометным талантом. Вырос он из маленькой Израиловки, так же, как в свое время вырос из школы. Скучно ему стало, тесно в ограниченной, провинциальной, азиатской стране. Душа рвалась в полет, на большие просторы, а он прозябал тут, с глупыми неблагодарными карасями. И действительно, никто ведь даже спасибо не сказал. Так и профукал Израиль своего великого сына. Уехал Ревич; плюнул — вам же хуже — и уехал. К большим делам, в Москву. Потому что если и остались тогда на земном шаре большие дела, то только в Москве.

Как и следовало ожидать, Москву Андрей взял быстро и без потерь. Еще бы — ведь к прежней своей элегантной уверенности он добавил ореол широкого международного опыта, а эта комбинация работала тогда безотказно. Взлет Первозванного к звездам Первопрестольной был красив и стремителен. Через пару лет его сухое лицо с энергичным бобриком уже красовалось на обложках журналов в непосредственном соседстве с благородной шевелюрой Билла Клинтона и выпуклыми прелестями Памелы Андерсон. Вице-президент по вопросам стратегии... соучредитель... член совета директоров... — титулы Андрея Ревича сверкали и множились, как... как...

Мишаня щелкает пальцами, ища достойное сравнение.

— Как кролики... — приходит на помощь Яник.

— При чем тут кролики? — не соглашается Мишаня. — Кролики не сверкают.

— Ну, тогда... как пятна солярки в луже.

— Нет, не годится. Зачем ты приземляешь? — Мишаня усиленно морщит лоб.

— Кончай так напрягаться, Мишаня. Еще вспотеешь...

— Как фейерверк! — кричит Мишаня. — Сверкали и множились как фейерверк! Вот!!

Усатый турок с переднего сиденья испуганно вздрагивает и оборачивается.

— Ничего, ничего... — успокаивает его Яник. — Это мы так... муки творчества... ...Мишаня, ты бы того, поосторожнее. А то еще заметут за попытку захвата самолета. Ты мне лучше вот что скажи: как это такой зубр на нашу инвалидную артелку упал? Зачем ему это? Он ведь вон какой — с Памелой Андерсон на дружеском бедре, а тут мы с тобой — два аутсайдера, да канальчик наш занюханный. Не вяжется что-то...

— Вот ты сам его и спроси... — отчего-то обижается Мишаня.

Самолет осторожно пробует землю правым шасси и приземляется, по-вороньи подпрыгивая и упираясь в воздух трепещущими закрылками.


2

— Ну и где он, твой гений?

Залитый потом Мишаня растерянно озирается, ища Андрея Ревича. Встречающих немного, и все они какие-то тихие, не турецкие. И Ревича среди них, вроде бы, нет. Впрочем, Мишаня может и ошибаться: знакомство у него с Первозванным совсем мимолетное, даже не шапочное... — так, выпивали как-то за одним длинным столом.

— Да отцепись ты от тележки, Мишаня, — продолжает досадовать Яник. — Походи по залу, поищи; может, он где в другом месте торчит.

Мишаня послушно делает круг. В аэропорту Эсенбога чисто и тихо; странная какая-то Турция, думает Мишаня. Вот и Ревича нету, а должен быть. А может это и не Турция вовсе? Турцию Мишаня представляет себе совсем иначе, в духе старого фильма "Бег"... там все было определенно грязнее и азиатистей. Странно... Вздыхая, Мишаня возвращается к Янику. Тот встречает его зверским выражением лица.

— Ну?.. Летим обратно?

Он свирепо озирается вокруг и вдруг подскакивает на месте.

— Вон же он, смотри! Как же ты его раньше не просек?!

Яник указывает на здоровенного усатого толстяка в шляпе и длиннополом пальто.

— Да ты что... это точно не Андрей... с чего ты взял?

— Ну как же! Ты глянь, что на нем написано!

И впрямь, на шее у толстяка плакатик с буквами "SAS-TV". Привет, генацвале... или как тебя там. — Фатих... Очень приятно. — Ты за нами?.. Ну, слава Богу!.. А где Андрей? — Андрэ? Ждет в отеле. — Ах, в отеле... понятно... эй, Мишаня, загружаемся!

Потом они около часа едут в чистеньком "Транзите" по бульвару Ататюрка и деликатно помалкивают. Отель расположен в центре, недалеко от огромной мечети, по-хозяйски воткнувшей в небо четверку длиннющих членисторогих минаретов. Как вилку в бараний окорок, — думает Яник, глотая слюну. Он проголодался и хочет спать. Теперь, когда кошмар с ассирийским младенцем оставил его, он старается использовать для сна каждую свободную минутку, наслаждается всеми его физиономиями и ужимками: и сладким растеканием сознания в момент первой дремы, и уютной серединной качкой полусна-полуяви, и радостным тягучим всплыванием в жизнь перед самым пробуждением. Это так хорошо — спать!..

Босс поджидает их в лобби.

— Хай. — Он протягивает узкую подростковую ладонь. — Андрей.

В его исполнении это и в самом деле звучит как "Андрэ". Шкодный такой Андрэ, среднего роста, худощавый и обладающий презрительной ленивой грацией модного парикмахера. Сначала он здоровается с Яником, безошибочно оценив субординацию внутри прибывшей группы из двух человек, и только потом, выждав паузу, поворачивается к Мишане. Эта непредвиденная задержка вынуждает бедного Мишаню снова вытирать об штаны заранее приготовленную руку. Он торопится и от этого потеет еще больше. Ревич наблюдает за мишаниной суетой с насмешливым изучающим интересом.

— Ладно, — говорит он, устав ждать. — Что за церемонии... — Хлопнув Мишаню по плечу, Андрей подталкивает его к стойке.

— Регистрируйтесь и поднимайтесь в номер. Клоповник еще тот, но жить можно. Встречаемся тут через полтора часа. Бай! — Он резко поворачивается и уходит в сопровождении Фатиха.

Вечером они сидят в близлежащем ресторане, едят долму, пьют пиво и обговаривают варианты. Вернее, обговаривает Андрей, а Яник с Мишаней слушают. Фатих, молчаливой жующей глыбой высящийся рядом с Ревичем, тоже слушает, хотя и не понимает ни слова. Он по-русски ни бум-бум. Он и по-английски-то не очень. Андрей объясняется с ним на занятной смеси турецкого с немецким или просто — знаками.

— Сколько языков ты знаешь, Андрей?

— Хорошо — десять, и еще несколько — кое-как... — Ревич начинает перечислять, загибая пальцы, но быстро сбивается со счета.

— Здорово! — восхищается Яник и показывает глазами в сторону Фатиха. — А зачем нам этот человек-гора?

— Шофер, телохранитель, эксперт по местным нравам, а то и просто — подай-принеси... — объясняет Ревич. — Без этого тут никак. Да и недорого — я ему двести баксов в день плачу, вместе с машиной.

Они возвращаются к вариантам. Вариантов немного — ровно три. В северный Ирак попадают через Турцию, Сирию или Иран. Турецкий путь кажется короче, но не обязательно легче. Дело в том, что граница закрыта, так что перейти можно только нелегально. Само по себе, в обычное время, это не так уж и страшно. Но в том-то и фокус, что время сейчас необычное — война на носу; крупные турецкие силы сосредоточены в Силопи, и заворачивают всех, особенно журналистов. Даже бакшиш не помогает — вот ведь до чего дошло!

Сирийская граница с Ираком пока открыта и иранская — тоже. Хотя слово "открыта" не совсем подходит; вернее сказать — "полуоткрыта", потому что на легальное пересечение требуется спецпропуск, а уже его-то достать почти не светит. Такую взятку — на уровне министра — нам точно не потянуть... Значит, надо будет переходить нелегально, как и в варианте с Турцией. Разница лишь в том, что сирийцы и персы свою границу с Ираком охраняют кое-как, не то что турки. Выходит, в обход хоть и дальше, но безопаснее.

Теперь вопрос — какой путь из двух предпочесть? Вообще-то, хрен редьки не слаще. И в Сирии, и в Иране не больно-то любят нашего брата... а уж если обнаружится израильский хвост... — пиши пропало, даже российские паспорта не спасут. А потому Андрей категорически просит отставить на фиг все ивритские словечки, и если Мишаня хотя бы еще один только раз позволит себе сказать официанту "тода", а коридорному в гостинице — "слиха", то он, Андрей, прикажет Фатиху вырезать Мишанин язык, чтоб не болтался, а Фатих такие вещи умеет, правда, Фатих? Фатих серьезно кивает. Мишаня виновато шмыгает носом и обещает, что — да, конечно. Под мышками его свежей рубашки темнеют обширные потные полукружия.

Итак, оба зверя страшны, но Иран все-таки хуже. Из Сирии, если попадемся, выбраться еще можно, а с иранскими аятоллами шутки совсем плохи. Да и сирийскую визу здесь получить намного проще. Так что падаем на сирийский вариант. Окей? Все согласны? Ревич обводит взглядом свою притихшую команду. Фатих кивает первым. Ну и славно. Значит, завтра идем в сирийское посольство за визами. А сейчас — спать.

— А когда же снимать начнем, Андрей Евсеевич? — робко влезает Мишаня.

— Снимать? — недоуменно спрашивает Ревич. — А что тут снимать, в Анкаре? Конную статую Ататюрка? Нас куда послали? В Ирак? Вот там и снимать начнем. И потом — в Анкаре нам светиться нечего.

Он бросает на стол многонулевые турецкие деньги и встает, уходить.

— А при чем тут "светиться"? — говорит ему вслед Яник. — Мы что, от кого-то скрываемся, что ли?

Ревич резко оборачивается и пристально смотрит на Яника, как будто увидев его впервые. А ведь он чем-то очень сильно напуган, — думает Яник, глядя ему в глаза. — Ох, не нравится мне этот тип, ох, не нравится...

Страх в ревичевых глазах сменяется обычной циничной усмешкой.

— А может, и скрываемся... — медленно отвечает Ревич, растягивая слова. — Вся наша жизнь — побег, господин Иона. Уж тебе-то не знать, с таким-то именем...


3

На улице около сирийского посольства копошится очередь: турагенты с пачками паспортов, кучки "дикой" туристской молодежи, в основном, немцы, и несколько десятков представителей репортерской братии, безошибочно отличаемых в толпе по особой, разухабистой, гиперактивной манере смотреть, разговаривать, двигаться.

— Стойте тут, — говорит Андрей, пристраивая Мишаню и Яника в очередь за двумя высокими девицами в дубленых полушубках. — Мы с Фатихом пока заскочим в банк, заплатим за визы... Хай, гёрлз!

Последние слова адресованы девушкам в дубленках и сопровождаются ослепительной телевизионной улыбкой. Девушки улыбаются в ответ. Они что-то спрашивают, но Андрей спешит. Потом, потом... Эх, — думает Яник. — жаль, что я по-аглицки плохо спикаю. Девочки-то ничего; можно было бы поболтать, скоротать время... а время-то скоротать ох как надо — холодно, товарищи, холодно!

Конец марта, а весною в Анкаре и не пахнет; холод собачий, и вдобавок — ледяной ветер, который ведет себя совершенно по-хамски, набрав силу и уверенность в прямых желобах анкарийских проспектов. Над мишаниной рыбьей шубой он откровенно смеется, нагло забирается под полу, щиплет Мишаню за рыхлый потный живот, по-хулигански толкает в грудь. А бедному Мишане, отвыкшему в тепличном израильском климате от таких выкрутасов погоды, и ответить-то нечем торжествующему хаму. Пытаясь защититься от шустрых кулаков ветра, он суетливо дергает руками, нелепо притоптывает, поворачиваясь то тем, то этим боком... — все впустую, избиение продолжается.

— Холод-то какой, Господи! — Мишаня беспомощно жмется к Янику.

А Янику не лучше — у него даже рыбьей шубы не имеется; поддел пару свитеров под нейлоновую куртень — и выживай, как знаешь. Тоска. Он завистливо кивает на весело щебечущие дубленки:

— Нам бы такие клифты, Мишаня... Может, отнимем, а? Этим горячим тёлкам шубы ни к чему, они и голышом не замерзнут...

Девушка впереди обрывает фразу на полуслове и резко поворачивается к Янику.

— Что-о? Горячим тёлкам? — гневно вопрошает она на русском языке, вполне чистом, хотя и сдобренном каким-то непонятным акцентом. — Что? Да как ты смеешь?..

Янику разом становится жарко. Он разводит руками, глупо улыбается и бормочет неуклюжие извинения. Рядом предатель Мишаня заливается обидным смехом.

— Вы уж его извините, девушка, — говорит Мишаня. — Это он с холодухи такой неловкий. А вообще-то Яник — парень безвредный. И дубленки у девушек отнимает только по понедельникам, а сейчас у нас пятница, так что бояться нечего... Меня зовут Миша. А вас?

Экий ты, оказывается, гад, Мишаня! — мысленно досадует Яник. — На ходу подметки рвет... и главное, за мой счет — вот что обидно...

— Пал, — представляется девушка. — А это — Кэрри. Но она по-русски не умеет.

Кэрри улыбается — да, мол, не умею, ничего не поделаешь. Мишаня кланяется, галантно, насколько позволяет рыбья шуба. Теперь он находит нужным проявить благородство по отношению к поверженному товарищу.

— Не кажется ли вам, Пал, — произносит он с шутливой церемонностью. — Не кажется ли вам, что в честь нашего знакомства можно помиловать этого преступного типа? Я предлагаю, учитывая безупречное прошлое и прекрасные рекомендации с места работы, заменить ему смертную казнь через испепеление на двадцать пять лет каторжных работ.

Пал задумчиво взглядывает на Яника. Глаза ее смеются.

— Что ж... — говорит она. — И в самом деле... Мне, как супергорячей телке, кажется неразумным испепелять столь породистого бугая. Пусть живет и работает. Только купите ему попонку потеплее, чтоб не застудил орудия производства. А то телки расстроятся.

Подлый Мишаня с готовностью разражается новым взрывом хохота. Ага. Друг называется... Погоди, погоди... встретимся еще где-нибудь на повороте; посмотрим, кто тогда посмеется.

Надо бы что-то сказать, что-нибудь такое же бойкое и остроумное, его очередь, но Яник молчит, как пень, и сам не понимает, почему. Он смотрит в ее веселые прищуренные глаза и чувствует странное смятение и разбросанность мыслей.

— Гм... — только и может выдавить из себя Яник. — Да уж.

— И это все? — изумляется Пал. — Экие нынче бугаи в России неразговорчивые...

Подруга Кэрри вдруг прыскает и начинает что-то шептать Пал на ухо, захлебываясь от смеха и посматривая на Яника, а Пал отвечает ей короткими английскими фразами и тоже смеется. Это уже совсем обидно. Яник отворачивается, смущенный и раздосадованный. Что за имя такое дурацкое — Пал?

Мишаня тем временем приступает к расспросам — кто, да откуда, да куда? Пал отвечает. Нет, они не собираются задерживаться в Сирии, им нужно в Ирак. Кэрри — свободный фотограф, репортер, надеется заработать на тамошней заварушке. А у нее, у Пал, есть одно дело в районе Мосула... этнографическое исследование, можно сказать... Конечно, время для этнографии не совсем удобное, но не хочется ломать планы; она, знаете ли, свои планы никому ломать не дает, даже войне, вот. Нет, они совсем не давние подруги, познакомились в самолете по дороге сюда, хотя обе — из Канады, Кэрри из Монреаля, а Пал из Торонто, случалось бывать? Нет? — Не страшно, ничего не потеряли... Скучная страна — Канада, там ничего не происходит, как в песне Высоцкого.

Да, как видите, она и Высоцкого знает, и вообще по происхождению Пал москвичка, даже в российскую школу успела походить, до восьми лет, пока родители не свалили в канадское далёко. Она так и говорит: "в канадское далёко" и смеется, глядя на Мишанино удивление. Дома-то всё по-русски, Миша; оттуда и песни и слова. Да и вообще Торонто — русский город, особенно сейчас, знаете, когда из Израиля столько народу приезжает. Только и слышишь на улице, что русский да иврит. Она даже несколько ивритских слов выучила: "тода" — это спасибо, и... Пал сосредоточивается, пытаясь припомнить.— Слиха, — грустно подсказывает ей Мишаня. — Точно! — кричит она восторженно; а откуда Мишаня знает — он что, тоже из Канады?

— Нет, — поникает головой Мишаня, — увы, не из Канады; он, Мишаня, из самого того самого, откуда эти два слова, и Яник — тоже; только им эти слова произносить нельзя, потому что босс запретил. Чтоб не светиться. — Неужели? Пал прямо подпрыгивает от восторга. Вот здорово! Она начинает что-то быстро-быстро лопотать Кэрри, которая давно уже в нетерпении дергает ее за рукав, требуя перевода. Отделавшись от Кэрри, она снова набрасывается на Мишаню. Неужели они настоящие израильтяне? Тут, в Турции? Да еще и в Сирию собираетесь?! — Шш-ш-ш... — шипит на нее Мишаня и оглядывается. — Ах, да!.. Какая же она дура, совсем забыла; им же нельзя светиться... Да, но как же они хотят получить сирийскую визу?.. Ага, понятно... Ну, вообще...

Пал снова коротко совещается с Кэрри и с крайне серьезным видом поворачивается к Мишане. Есть предложение. Если они, конечно, не против. Это ведь ежу ясно, что им тоже нужен Ирак, а вовсе не Сирия. Сейчас все туда намыливаются. Так вот. У Кэрри есть человек, который переводит через границу, курд. Берет по тысяче долларов с носа. Говорят, это недорого. Хотите — присоединяйтесь; и вам хорошо, и нам спокойнее. Мишаня пожимает плечами. Спасибо, девочки, но это — к Андрею; он у нас решает. А вот, кстати, и он...

Жабообразная служащая в окошке подозрительно смотрит на Яника, по капле выжимающего нужные слова из скудного запаса школьного английского курса.

— Какова цель вашего визита в Сирию?

— Туризм, — рапортует Яник.

— Вы журналист?

— Нет, я студент.

— Я обязана поставить вас в известность, что нелегальное пересечение границы строго преследуется сирийскими законами. Вы журналист?

— Нет, я студент, турист.

Яник подобострастно улыбается. Пожилая бородавчатая жаба качает головой. Она явно не верит ни единому его слову. Кажется, вот сейчас выстрелит длинным липким языком и заглотит Яника, как комара. Почему же она, тем не менее, проштамповывает визу? Поди пойми земноводных...

На улице Яник присоединяется к прочей компании — он последний, только его и ждут, все успешно обвизованные — и Андрей, и Мишаня, и девушки. А Фатиху не надо, ему и так хорошо. Андрей командует парадом. Значит так: сейчас мы подбрасываем девушек в отель, а вечером заезжаем за ними часиков эдак в восемь. О'кей? Надо отпраздновать знакомство. Он как раз знает отличный кабак в Кизилае.

Вечером сидят в ресторане; он вполне европейского вида, хотя, как сказал Андрей, с питьем небогато. Кэрри кокетничает с Ревичем; собственно, даже уже и не кокетничает — эта стадия, видимо, пройдена быстро и счастливо, и теперь они, тесно прижавшись, раскачиваются в медленном танце на крохотной полутемной площадке. Мишаня увлечен кебабами и пивом. Покончив с очередной порцией, он вытирает пот мокрой салфеткой и недоуменно смотрит на Пал и Яника:

— А вы чего расселись, как неродные? Яник, не будь букой, потанцуй девушку. — И подливает себе еще.

— Спасибо, Миша, — говорит Пал и встает, не оставляя Янику выбора. — А то ведь я совсем заскучала. По-моему, молодой человек меня боится. Не бойся, Яник, я тебя не съем. Во всяком случае — не сразу.

Судя по смешливому всплеску в глазах, она хочет добавить еще что-то шутливое, но сдерживается. Чтоб не спугнуть.

Яник неловко поднимается. Весь вечер он непонятным образом напряжен и раздосадован. То есть, раздосадован оттого, что непонятно, почему напряжен. Раздосадован... напряжен... тьфу, черт! — между двумя этими состояниями он и телепается битый день, с утра, самому надоело. Ясно, что это из-за нее, признайся уже. Конечно, из-за нее, и это самое странное. Да кто она такая, чтобы так на нее западать? Он в который раз пробует приземлить ситуацию каким-нибудь залихватски-казарменным оборотом; он даже начинает говорить сам себе: подумаешь, телка!.. но дальше "телки" дело не идет, собственно, и "телка"-то не очень выговаривается, а уж о прочих запланированных деталях, типа "сисек" и "задницы", даже речи нету — на это просто язык не поворачивается; так что желаемого приземления никак не выходит.

Для общей разрядки он напоминает себе, что все равно они через день-два разбегутся, поэтому — ша, парниша, расслабься... но этот довод почему-то совсем не радует, скорее наоборот — неприятен, об этом даже думать не хочется. А о чем хочется? А вот, к примеру: почему имя у нее такое странное — Пал? Об этом думать неожиданно приятно — не о сути вопроса, а само имя думать, просто повторять: "Пал...", "Пал...", "Пал..." и иногда еще: "почему?.." Приятно и все тут. А коли приятно, то отчего бы этим не заниматься? Что — кому-то это мешает? И вообще — он вправе делать все, что ему заблагорассудится. Кто ему запретит? Никто. Вот он и делает: "Пал...", "Пал...", "почему?.." А то, что вид у него при этом совершенно дурацкий, то это, граждане, его личное дело, а если кто сунется — получит в рыло. Вот так. И он с вызовом смотрит на случайного турка за соседним столиком. Турок на всякий случай пугается и отводит взгляд. Это слегка поднимает Янику настроение — не один он здесь такой, есть турки и позатурканней его. Тут-то и влезает Мишаня со своими танцами.

Яник идет вслед за Пал на площадку, туда, где, сплетясь, томно покачиваются Кэрри с Андреем. Связное содержание его сознания уменьшилось ровно наполовину — осталось только "почему?.." Все остальное — цветной ветер, как в мультфильмах. Он осторожно берет ее в обе руки, удивляясь всему: тому, что она живая, тому, что она вдруг оказалась как-то меньше ростом и тоньше, чем он думал, вернее, не думал, а, скажем так, полагал, потому что ведь он вообще ни о чем не думал; тому, какое тонкое у нее запястье и какая нежная спина. Эти чрезвычайные в своей важности открытия медленно колышутся в его голове, длинные и гибкие, как водоросли. Он чувствует ее запах, ее волосы на своей щеке, слушает ее голос... Голос? Да, голос; она что-то говорит. Очнись, Яник, это ведь в конце концов не музыка — это слова. Она что-то спросила... но — что?

В панике он произносит самое близкое к языку слово: "Почему?.." Пал смеется.

— Что "почему"? — говорит она его ключице. — Ты слышал, о чем я тебя спросила?

Яник отключает ключицу от мозга, потому что иначе вообще ничего не получится. Теперь он вспомнил целое предложение и торопится сказать его, пока не забыл.

— Почему у тебя такое имя?

Он не произносит самого имени. Он не говорит "Пал", потому что боится, не знает, как прозвучит это слово после того, как он целый день обкатывал его во рту, в перевернутой вверх дном комнате своего сознания. В самом деле, даже камни меняют форму от тысячекратного облизывания морской волной; что же говорить о таком хрупком слове, как "Пал"...

Она что-то говорит, а он слушает, не слыша слов, а просто впитывая ответ целиком; слова здесь — всего лишь щекочущее поглаживание ключицы воздухом из ее губ, всего лишь мелодия; а кроме слов есть еще масса других чудес — взмах ресниц, движение рук по его плечу, и шее, и затылку, нечаянные прикосновения грудей и коленей, до отчаяния безысходные в своей кратковременности. И расчетливый беспорядок каштановых прядей ее волос; время от времени она отбрасывает их назад и в сторону, или только делает вид, что отбрасывает, а на самом деле — все крепче и туже затягивает сеть, в которой беспомощно, хотя и совершенно добровольно, барахтается Яник, заодно со всем его прошлым, и будущим, и, в особенности, — настоящим.

Вдруг она замолкает и отстраняется, осиротив избалованную яникову ключицу.

— Что? — спрашивает Яник.

— По-моему, ты где-то витаешь и совсем меня не слушаешь.

— Нигде я не витаю. И слушаю тебя очень внимательно.

— Ну, повтори.

— Слушаюсь, господин учитель!

Он добросовестно повторяет ключевые моменты — о папе, профессиональном диссиденте и сумасшедшем пацифисте; о маме, профессиональном искусствоведе и сумасшедшей поклоннице Пикассо; о ней самой, несчастной, — единственной дочке, вынужденной совмещать в невообразимо безвкусном имени "Палома" обе страсти, сжигающие безумных родителей; о том, как нелегко выходить с таким именем во двор, идти в садик и в школу, как унизительно чувствовать свою неисправимую ущербность рядом с нормативными Светами и Наташами, которые к тому же непрерывно дразнят тебя всякими обидными прозвищами — от "облома" до "пилорамы"...

— Подожди, — останавливает его Пал. — Не смей называть моих родителей сумасшедшими.

— Да, но ты сама...

— Мне можно, я — страдалица, — отрезает она безжалостным ножом женской логики. — А ты тут ни при чем.

Яник смеется.

— Тогда и мне можно. Я — такой же страдалец, как и ты. Мы с тобой из одного и того же клуба, уважаемая Облома. Позволь представиться — я ведь тоже не Яник, я — Ионыч...

И он рассказывает ей свою историю, другую, но очень похожую; они и в самом деле очень похожи — не зря ведь им сейчас так хорошо вместе, на этой крохотной танцплощадке, в этой чужой и чуждой стране, в этом незнакомом анкарийском ресторане, рядом с этими, потерявшими всякий стыд, Кэрри и Андреем. Где они, кстати? Только что раскачивались тут, в двух шагах, самозабвенно целуясь, к вящему смущению целомудренных турецких музыкантов... а, смотри-ка, они уже за столиком... да, собственно, и музыка кончилась... что же мы здесь топчемся?.. вот смех-то... пошли, Ионыч... пошли, Облома... а за Облому — ответишь.

За столом — сонный Мишаня сыто щурится на недоеденный кебаб, рядом возвышается безмолвный Фатих, да Андрей что-то активно обсуждает с Кэрри. Беседа явно деловая — это ясно даже Янику, который вообще-то не в состоянии врубаться в быстрый темп английской речи. О чем они?

— Договариваются, — объясняет ему Пал, — завтра едем в Диярбакыр.

— Вместе?

— Ага.

— Ну и слава Богу. А почему именно в Диярбакыр?

— А черт его знает.

— Мишаня, где это?

— Где-то рядом с Сирией, — лениво отвечает Мишаня. — Да и к Ираку близко.

Андрей оглядывается на них и переходит на французский. Теперь у них с Кэрри полный приват. Конспираторы хреновы.

Тем не менее, несмотря на идеальные условия переговоров, заканчиваются они очевидным взаимным недовольством обеих сторон. Кэрри надувает губы, а Андрей с досадой хлопает ладонью по столу. Что случилось? После непродолжительного молчания девушки удаляются в дамскую комнату для консультаций. Андрей?

— Да ну ее... — неохотно говорит Ревич. — Женщины... Ей, видите ли, непременно хочется сделать снимки ночного Хисара. Без этого она умрет несчастной. Все-таки все бабы — дуры, а красивые канадки — в особенности.

— А что тут такого? — не понимает Мишаня. — Давай прямо сейчас подскочим... сколько там?.. десять минут езды... Фатих подвезет. Да и не поздно еще.

— Тьфу! И этот туда же! — Андрей чувствует, что раздражение его и в самом деле выглядит нелогичным, и от этого кипятится еще больше. — Как вы не понимаете: здесь не Канада и не Израиль... А... что с вас взять... дураки непуганые...

Возвращаются Кэрри и Пал. Теперь губы надуты у обеих; они молча усаживаются и с видом оскорбленного достоинства принимаются изучать внутреннее убранство ресторана.

— Яник, — говорит Мишаня. — Поверь пожилому Мишане. Человечество изобрело многие виды наступательного оружия. Против каждого из них, в конечном счете, находится защита. Против каждого... кроме этого. Этот вид женской атаки еще никогда и никем не отражался. Против этого лома нет приема и, я подозреваю, не будет никогда. И сейчас ты будешь свидетелем очередного подтверждения этому непреложному факту.

Андрей фыркает и сдается.


4

Старый город Анкары, затаившийся совсем недалеко от помпезной конной статуи Ататюрка, с угрюмой азиатской непреклонностью отрицает европейскую мечту Отца-основателя. Где вы, прямые проспекты и бульвары, парки и стекло-бетонные громады? Зачем вы здесь, под черным оттоманским небом, под острым, как нож, лежащим на боку полумесяцем? Ступайте себе прочь в свои глупые европы; здесь вам не место. Истинные хозяева тут они — грубо мощеные улочки покосившихся деревянных домов, византийская цитадель, кривые, как месяц, переулки, пустынный в этот час сельджукский базар да темная полуразрушенная мечеть.

Кэрри впадает в творческий транс; охая и ахая, она мечется от угла к углу, приседает, выбирая ракурс, просит посторониться, пережидает наползшее на месяц облачко, меняет объективы и аппараты и при этом непрестанно щелкает, щелкает, щелкает... Андрей угрюмо наблюдает за ее хаотическими перемещениями; сам он движется довольно скупо; верный Фатих, как привязанный, не отходит от него ни на шаг. Пал и Яник тоже ходят вместе; они больше молчат, лишь изредка обмениваясь незначительными замечаниями: смотри, какой интересный дом... что они, тут совсем не убирают?.. черт, темнотища-то какая... и народу никого, неужели все уже дрыхнут? Мишаня гуляет сам по себе, глазея по сторонам и радуясь вечернему моциону — авось, сгинет пара-другая калорий, после стольких-то кебабов.

Улочки и в самом деле безлюдны. Редкие прохожие удивленно пялятся — зачем они здесь, эти чужаки? Не то чтобы они кому-то мешают, а так... взгляд спотыкается. Подумаешь... может, у Яника тоже спотыкается... взять хоть того турка — чем-то он Янику определенно знаком; погоди, погоди... ну конечно! Это ж тот самый, из ресторана, он еще сидел за соседним столиком и отворачивался под сердитым Яниковым взглядом. Вот так совпадение... Нет, Яник, так не бывает; нет в природе таких совпадений, вот что. Половина Яникова мозга еще благодушествует, еще кайфует от близости Пал, от ее руки у него на рукаве, за который она дергает, показывая, — мол, глянь туда, Ионыч, да не туда — туда... ну что ж ты такой отмороженный!.. но вторая половина уже занята совсем-совсем другим.

Она уже считает шаги, эта половина, она оценивает расстояния, чертит схемы ситуации, злится на первую — лентяйку. Она и принадлежит-то не этому, нынешнему Янику; она прямиком оттуда, из прошлой жизни, из шхемских закоулков и трущоб Джебалии, где каждый подросток может выхватить пистолет или просто пырнуть ножом, где из каждого окна может высунуться брызжущий пулями ствол "калача", а за каждым углом может оказаться мина, растяжка, смерть. Где он, командир отделения из разведроты саперной бригады ЦАХАЛа, отвечает не только за себя, но и за нескольких товарищей, осторожно, вдоль стеночки, след в след, идущих за ним по вонючему переулку.

Яник пристально, уже не скрываясь, смотрит на турка, а турок неторопливо идет навстречу, и, кстати, он не один — вон как поглядывает на этого, второго, длинного, в кожаной куртке — они явно вместе. Фатих, кстати, тоже напрягся... значит, неспроста я паникую... или нет? Все так же не торопясь, турок из ресторана приближается к Кэрри, ищущей ракурс шагах в десяти впереди всех; прямо за ней — зевающий на Луну Мишаня. Яник напружинивается. Что с тобой? — интересуется Пал, но он уже забыл о ней, он уже весь — в подготовке прыжка, в лихорадочном, интуитивном просчете вариантов.

Турок тем временем равнодушно обходит скорчившуюся посередине улицы Кэрри и сталкивается с неловким зевакой Мишаней, не вовремя отступившим прямо ему под ноги. Надо же... экий я параноик... — досадует сам на себя Яник, глядя на Мишаню и турка, хлопотливо и многословно рассыпающихся в извинениях друг перед другом. — Обычный человек, гуляет, как и мы... так что бывают совпадения, старший сержант Каган, еще как бывают...

— Да скажи же мне, наконец, что случилось? — нетерпеливо спрашивает Пал, и он поворачивается к ней, чтобы ответить, что ничего, мол, все о'кей, красивая, никаких обломов не наблюдается, и в этот самый момент турок резко отталкивает Мишаню и прыгает на Фатиха, и нож блестит у него в левой руке, а тот, что в кожанке, у него тоже нож, и он бежит за первым, огибая его, чтобы достать Ревича, в ужасе вжавшегося в стену за фатиховой спиной.

Времени раздумывать нету; Яник автоматически делает пару быстрых шагов навстречу кожанке и, упершись рукой в стенку, выбрасывает вперед левую ногу. Главное сейчас — затормозить гада, остановить, разорвать дистанцию, перехватить инициативу, а уж там посмотрим. Кожанка с маху натыкается ребрами на Яникову ногу и отскакивает; не смертельно, но не так уж и приятно... ясно, что он не ожидал нападения с этой стороны; его объект — Андрей Ревич, это очевидно. Так они, видимо, и задумали: пока первый турок сковывает телохранителя, второй режет Андрея — план прост и эффективен, как кебаб. Даже теперь, переминаясь напротив неожиданно выросшего перед ним Яника, кожанка все время косится на главную цель, на парализованного страхом Андрея — не ушел бы. Яник тоже быстро оглядывается: Фатих с турком, рыча, катаются по мостовой, остальные размазаны по стенкам... на ногах — только он и парень в кожанке, посреди полутемной улицы, друг против друга, одни в целом мире. Теперь необходимо сосредоточиться на руке с ножом. Выбить не получится — во-первых, парень не промах, сразу видно, а во-вторых, ногами Яник не очень-то умеет, так и не научился. Значит, надо держать дистанцию и ждать момента.

Какое-то время они пританцовывают друг против друга; в этой игре у Яника преимущество — время работает на него: а ну как полиция набежит? Турок вынужден спешить. Он делает несколько пробных выпадов и, наконец, решается на отчаянный бросок. Э-э, братишка... — успевает подумать Яник. — В Газе-то ребятишки покруче тебя будут... Он резко отбивает руку с ножом и всем телом движется навстречу противнику, сконцентрировав всю энергию, всю силу, весь порыв, весь страх и всю ненависть в одной единственной, впереди него летящей точке — в пя?точке напряженно отогнутой назад ладони правой руки. Теперь главное — попасть. Стремительно и бережно, чтоб не расплескать — несет он этот ужасный многотоннный заряд к цели — к основанию вражьего носа, туда, где топорщатся густые турецкие усы, гордость и слава анатолийского самца.

Удар приходится в самое туда. Хруст сминаемых носовых хрящей сливается с громким и странным горловым хлюпом. Голова турка резко дергается назад. Мгновение он стоит неподвижно, уравновешенный силой собственного броска против сокрушительной мощи яникова удара; голова его уже в отключке, но ноги еще не знают об этом и по привычке тщатся сохранить вертикальное положение. Затем он весь складывается и враскоряку обрушивается на землю, как оборвавшая нити марионетка. Попал-таки! — запоздало понимает Яник. Он отворачивается от кожанки и идет взглянуть, что происходит на параллельном ковре. Фатих близок к победе. Собственно, он уже победил, и теперь закрепляет успех, размеренно стуча вражеской головой о камни брусчатки. Судя по неприятному, чмокающему звуку, хоронить ресторанного турка придется без затылка. Фатих действует одной рукой, сидя на трупе верхом; второю он держится за собственный живот. Ранен?

Яник наклоняется и трогает его за плечо.

— Фатих? Кончай молотить, сезон прошел. Ты о'кей?

Фатих поднимает к нему залитое кровью лицо. В невидящих глазах — боль, очень много боли. Он бормочет что-то непонятное, будто просит. Яник оглядывается на Ревича.

— Что он сказал?

Ревич отрывается наконец от стены и подходит вплотную.

— Он просит зашить ему живот.

Фатих, все так же придерживая живот, сползает с трупа. Он подтягивает себя к стене, затем, опираясь на нее свободной рукой, приподнимается на колени, и с неимоверным трудом, в три присеста, встает. Он стоит, покачиваясь, и скулит неожиданно тонко и жалобно. Яник делает шаг — помочь, но Андрей останавливает его, с силой схватив за плечо. Почему? — удивленно поворачивается к нему Яник, но тут ноги Фатиха разъезжаются на скользкой от крови мостовой, и он сползает вниз, хватаясь за стенку и за воздух обеими бесполезными руками, а из оставленного без присмотра живота неудержимо вываливаются наружу серо-кровавые внутренности. Все так же скуля, Фатих суетливо и безуспешно пытается запихнуть их назад. Он уже не говорит ничего, только скулит, и ноги его начинают подрагивать, мелко-мелко.

— Надо его в больницу, срочно, — говорит Яник.

— Не поможет, — отрывисто отвечает Андрей. — Он уже труп. От такого не лечат. Надо линять отсюда. Полиция нам ни к чему.

Он склоняется над умирающим и, брезгливо оттопырясь, шарит в карманах пальто. Переулок освещается резкой слепящей вспышкой. Это Кэрри, свободный фотограф. Не упускать же такой кадр... Андрей резко оборачивается. Он уже совсем пришел в себя, и прежняя самоуверенная повадка сквозит в каждом его жесте.

— Яник! — командует он. — Собери весь выводок и дуйте к "Транзиту". Я вас догоню, вот только ключи найду... И куда же он их засунул, черт подери?

После минутного колебания Яник подчиняется. В конце концов, время подумать о живых, о Пал, например. Стоя там же, где Яник оставил ее несколько минут тому назад, она остановившимися глазами смотрит на вывалившиеся кишки Фатиха и дрожит в такт предсмертной чечетке его каблуков. Обе ладони ее судорожно прижаты к широко раскрытому рту, как будто пытаются — и никак не могут — вытащить наружу мечущийся внутри вопль.

Этого еще не хватало! Яник подскакивает к Пал, обхватывает одним быстрым ловящим движением, крепко прижимает к себе, пряча ее беззвучно раззявленный рот в складках своего свитера; но она выгибается, распираемая неимоверным ужасом, высвобождая пережатые клапаны горла, и дикий крик, легко преодолев ненадежную звукоизоляцию в виде яниковой груди, свитеров, куртки, вырывается на волю, в кривой раструб переулка и, отразившись от стен, улетает в анкарийское небо.

— Ааа-а-а!..

— Шш-ш-ш... — шипит Яник, не выпуская ее из захвата, не давая вздохнуть, набрать силы и воздуху для нового вопля. — Шш-ш-ш... Тихо, Пал, тихо... все кончилось, перестань...

Где-то рядом хлопает ставня, распахивается окно; теперь-то уж точно надо делать ноги. Хотя нет худа без добра — крик девушки выводит из оцепенения Мишаню, и он сразу же начинает суетиться, деятельно и бестолково: бегает от чертыхающегося Андрея к скульптурной группе Яник-Пал и обратно, хватает за рукав исступленно щелкающую затвором Кэрри, тянет всех то в ту, то в эту сторону и при этом, не переставая, бормочет, тихо, но очень настойчиво, как ребенок в до смерти надоевшем ему супермаркете: "Ну пойдемте уже... ну пойдемте... ну что же вы... ну пойдемте..."

Наконец Пал обмякает в Яниковых руках; она все еще дышит судорожными всхлипами, но почти овладела собой; можно двигаться. Вот и Андрей выпрямляется, торжествующе подняв над головой связку ключей.

— Вот они! Быстро, за мной. Да не бегите вы, мать вашу! Миша! Шагом!..

Уводя Пал, Яник оглядывается. Фатих уже не скулит, глаза его закрыты, но каблуки продолжают выстукивать свой последний однообразный танец.


5

— Ну что, довольны? — Андрей нервно расхаживает по комнате. — Говорил я вам, дуракам? Нет, на средневековые красоты их потянуло, дуру пьяную ублажать... Ну и что? Получили средневековье? Во весь рост, какое хотели?

Номер у Ревича роскошный, о двух спальнях, не чета тому, что у Яника с Мишаней. Салон, мягкая мебель, подсвеченный бар с бутылками, ведерко со льдом... фу-ты ну-ты... Завидев бар, усевшийся было Яник встает и наливает себе стакан первого попавшегося.

— Мишаня, тебе чего?

— Водка есть? — с надеждой спрашивает Мишаня. Он обессиленно расплылся по дивану. Ему бы сейчас поспать, но Яник настоял на этом разговоре...

— Водки нет, — отвечает за Яника Андрей. — И вообще, могли бы спросить меня, для приличия.

— Водки нет, — отвечает Яник, игнорируя хозяина. — Даром что Первозванные, а водки не жрут. Они тут все больше коньяками по вискам заколачивают, аристократы наши. Рыцари трепла и кинжала. Выпей-ка и ты "Реми-Мартена", дорогой Мишаня. Авось, тоже гладко врать научишься. Посмотри, как это выгодно.

Он делает широкий жест рукой с зажатой в ней открытой бутылкой. Солидная порция коньяка выплескивается на ковер. Яник удовлетворенно кивает, наливает Мишане полный стакан и вытирает мокрую руку об узорчатую диванную обивку. В голове его копится слепящая белая ярость. Ее уже так много, что он с трудом сдерживает себя, говоря подчеркнуто медленно и остерегаясь раздавить стакан в судорожно сжатой ладони.

— Интересно было бы узнать, чем мы обязаны этому хамству? — спрашивает Ревич. Надо отдать ему должное — держится он хорошо, хотя некоторая неуверенность все же проскальзывает. Яник осторожно ставит стакан на каминную доску и смотрит на руки. Руки слегка дрожат, и он ощущает острое покалывание в кончиках пальцев. Не убить бы... а вот не сжимай в кулаки и не убьешь...

— Ах, тебе интересно? — ласково спрашивает он Ревича, делает шаг вперед и наотмашь бьет его ладонью по щеке. Теперь он уже не говорит, а рычит, так что слова с трудом различимы. — Тебе интересно, сволочь, подонок? Интересно?

Ревич отшатывается. Он напуган, но не теряет самообладания. Прикрыв голову руками, он выжидающе смотрит на Яника и ждет продолжения. Мишаня пугается куда больше. Он вскакивает с дивана и хватает Яника за плечи.

— Яник, Яник... ты что?.. как ты можешь?.. за что?..

Яник отталкивает Мишаню назад, на диван.

— Ты что, совсем слепой? Ты что не видишь — кто это? Ты видел, как он через два трупа перешагнул и не поморщился? Как он своего холуя умирающего шмонал, а потом бросил подыхать, как собаку? Ты думаешь, с тобой он иначе поступит, если приспичит?.. — Яник поворачивается к Андрею. — Мне вот тоже кое-что интересно, господин Ревич. К примеру: почему ты здесь, такой крутой — в такой заднице? И от кого ты бегаешь? И при чем тут мы? И я очень советую тебе отвечать без ужимок, потому что настроение у меня сейчас сильно паршивое и твоей гнусной харе никак не благоприятствует.

— Хорошо, — соглашается Андрей. — Ты только успокойся. И вообще, мог бы сначала спросить, прежде чем в морду навешивать. Может, и бить не пришлось бы... — Он замолкает. Паузы у Ревича многозначительные. Яник ждет, мрачно наблюдая за тем, как Андрей идет к бару, выбирает несколько бутылок, долго и тщательно отмеривает порции для какого-то сложного коктейля, проверяет получившуюся смесь для начала на свет, затем — на вкус, хмыкает, мотает головой, добавляет что-то еще...

— Пресветлый князь про нас совсем забыли, — говорит Яник. — Как ты думаешь, Мишаня, может, стоит напомнить яйцам его сиятельства о нашем скромном присутствии?

Мишаня обеспокоенно шевелится на диване и на всякий случай придвигается поближе к Янику.

— Сейчас, сейчас... — безмятежно отзывается Андрей, пробуя напиток. — Какой-то ты агрессивный сегодня. Я уже почти закончил. Это особый коктейль, тут каждая капля важна...

— Давай, я тебе туда плюну, для пикантности, — предлагает Яник.

Андрей морщится.

— Фу, как грубо... — Он удобно, с подушками и валиками, устраивается в кресле. — А если я скажу тебе, что ни от кого я не бегаю? Что это были всего лишь хулиганы, грабители, коих тут пруд пруди, особенно, в старом городе? Что я, зная об этом, специально вас предупреждал — не стоит лезть туда ночью? Что тогда?

— Тогда я отвечу, что ты нагло врешь.

Яник старается говорить грубо, с прежним нажимом, но ярости в нем уже сильно поубавилось — предпринятая Ревичем элегантная затяжка времени сделала свое дело.

— Ты врешь, потому что этим двоим, в переулке, нужен был именно ты. Все остальные их совершенно не интересовали. Обычные грабители не прошли бы так просто мимо Кэрри с ее навороченной камерой — она одна тянет на несколько тысяч баксов. Это раз. Теперь, они нас пасли с самого ресторана, а может и раньше; это — два. Наконец, ты нам с первого дня морочишь голову со своими "не светиться"... это — три. Достаточно?

Андрей задумчиво кивает.

— Угу... — он отхлебывает из своего стакана и одобрительно смотрит на Яника. — Я сразу понял, что ты неплохо соображаешь... молодец... И дерешься ты классно. Собственно, если б не ты, лежать бы мне сейчас там, в переулке, рядом с Фатихом. Зарезали бы, как поросенка.

Его почти веселая улыбка странным образом контрастирует с мрачным содержанием слов.

— Кто-то скажет — повезло Ревичу... и будет неправ. — Андрей поучительно поднимает вверх палец. — Хорошее везение, граждане, как и хорошая импровизация, должно быть подготовлено заранее. Я ж тебя такого специально заказывал, друг ты мой грубоватый. И, как выяснилось, не зря. Теперь вот сижу тут, коктейль попиваю...

Он, видимо, доволен собой. Яник переглядывается с Мишаней. Тот недоуменно пожимает плечами.

— Заказывал? У кого заказывал?

— Да у босса вашего малахольного. Так и сказал ему — найди мне какого-нибудь спецназника. Ты ведь из разведроты? Сапер? Хоть и не совсем спецназ, но тоже неплохо...

Ревич вздыхает и некоторое время молчит, задумчиво похлопывая себя по коленке.

— Ладно, — говорит он наконец. — Значит, так, да? Ты непременно хочешь объяснений? Пожалуйста. Только ведь, чем меньше знаешь, тем дольше живешь. Так что подумай... Нет? Все-таки хочешь? Может, хотя бы Мишаню спать отправим? Время-то уже не детское. Тоже нет? Экий ты непреклонный...

Что ж... ладно... Скажем так: в Москве у меня накопилось много дел, которые требуют моего срочного отсутствия. Какие именно дела, я вам объяснять не стану — это уж совсем ни к чему, не для средних умов, да и история слишком длинная. Вполне достаточно сказать, что возникли некоторые денежные недоразумения. А, черт! Так трудно с вами разговаривать!..

Ревич безнадежно мотает головой. Он как-то очень быстро опьянел от своего замечательного коктейля. С видимым трудом он разгребает подушки, встает и, пошатываясь, направляется к бару. На этот раз он уже не утруждает себя тонким процессом смешивания, а просто плещет в стакан коньяк и выпивает залпом, как водку.

— Как трудно! Слова у нас с вами, вроде, одинаковые, но значение у них — совсем разное. К примеру, как объяснить вам, лопухам, что такое "денежные недоразумения"? А? Нет, погодите... зачем так сложно?.. как объяснить вам — что такое деньги? Вы же этого не знаете ни хрена. Вы же думаете, что деньги — это что-то одно, а на самом деле — это совсем-совсем другое! Понятно?

— Где уж нам, бабуинам... — говорит Яник. — Но по-своему, по-обезьяньи, мы все-таки соображаем. Ты, большой белый человек, задолжал другому большому белому человеку некое неизвестное нам вещество, называемое "деньги". И за это он хочет убить тебя из своей страшной палки, изрыгающей огонь и железных пчел. Я складно излагаю?

Ревич пожимает плечами.

— Вполне. Надеюсь, теперь ваше любопытство удовлетворено?

— Не совсем. Почему ты убежал именно сюда? Вроде, место не очень-то и подходит, особенно сейчас — война и все такое... Да и достать тебя тут легко...

— Достать везде легко, — перебивает его Ревич. — И найти человечка везде можно. Любого. Вопрос времени, не более того. Земной шарик сильно помельчал, господа бабуины, если, конечно, смотреть не с ветки. Так что прятаться — все равно где, то есть равно бесполезно. Но я не прятаться сюда приехал. Мне в Ирак нужно. Только не спрашивайте — зачем, все равно не скажу.

— А зачем тебе эта комедия с телеканалом? Как тут мы с Мишаней вписываемся?

— Очень просто, — усмехается Ревич. — Именно потому, что война. Теперь ведь так запросто не поездишь... а журналисту — везде дорога, все рады свою правду протрендеть, никто на мушку не берет — самое то.

Мишаня в волнении вскакивает со своего дивана.

— Как же так? Выходит, мы и репортажей делать не будем? Зачем же мы сюда приехали?..

Ревич смеется.

— Не волнуйся, Мишаня. Об этом, по крайней мере. Репортажи у нас обязательно будут. Причем классные. Вот увидишь. Ты еще поблагодаришь своего обезьяннего бога за то, что выпало тебе работать с самим Андреем Ревичем. Я это вашему боссу обещал и слово свое сдержу. Завтра сделаем первую передачу. Из Диярбакыра.

— Ну и слава Богу, — светлеет Мишаня. — А я уже испугался. Вот видишь, Яник, все в порядке. А ты на Андрея накинулся... нехорошо, честное слово.

Яник хватается за голову.

— Все в порядке? Слава Богу?.. Да ты в своем уме? Ты что, спал и не слышал, о чем мы тут говорили? Или тебе только репортажи твои идиотские важны? Ты понимаешь, что за ним бандиты охотятся, за этой дешевкой модной? Ты понимаешь, что он тебя в свою игру втравливает, причем пешкой? Тебе не страшно?

Мишаня пожимает плечами.

— Зря ты так, Яник. Андрей — талантливый человек, и для меня действительно большая честь... ну и так далее. А насчет охоты... за кем сейчас не охотятся? У меня это шанс, понимаешь? Скорее всего — последний. Что же — все теперь бросить из-за каких-то бандитов?.. И вообще, спать пора. Завтра рано вставать. Вы как хотите, а я пойду.

Ревич тщательно запирает дверь за Мишаней — на ключ, на защелку и на цепочку. Затем, покружив по комнате, подходит к Янику, который все так же скорчившись, сидит в кресле.

— Послушай, Яник, — говорит он слегка нерешительно. — У меня к тебе просьба. Ты не мог бы переночевать здесь, в этом номере? Спальня Фатиха как раз свободна...

Яник поднимает голову в полном изумлении.

— У тебя что, совсем крыша поехала? Ты что — всерьез полагаешь, что я с тобой останусь? И на ночь, и вообще?.. Я ухожу, дядя. Возвращаюсь в Тель-Авив. У меня от одного твоего вида изжога начинается. Так что бывай, не поминай лихом. На похороны не зови — не приду.

Он встает.

— Подожди... — останавливает его Ревич. — Ну что ты так взъелся? Ну, есть у меня свои заморочки... а у кого их нет? Можно подумать, что ты тут только затем, чтобы верой и правдой служить славному каналу "SAS-TV". Нет ведь, правда? У тебя ведь тоже своя, отдельная программа имеется; скажешь — не так? И у Мишани... у всех! Значит все мы союзники... хотя бы до поры — до времени. Что в этом такого ужасного? Ты вот говоришь: я вас использую. Ну и что? А вы меня не используете? Еще как! Откуда, ты думаешь, бабки взялись на всю эту бодягу? С неба свалились? Босс ваш выделил? — Как бы не так... мои это бабки, мои... понял? Не будь меня, так бы и сидели вы в своей Израиловке.

— Ага. Вот я туда и возвращаюсь, — говорит Яник, стоя у двери и снимая цепочку. — Сидеть. Лучше сидеть в Израиловке, чем лежать в турецком морге; да еще по причине чужих разборок.

— Зря ты это... — Андрей сокрушенно качает головой. — Хотя, знаешь что? В одном ты прав — за риск надо платить. Я повышаю тебе зарплату. Вдвое, и деньги на руки. Идет? Ну?..

— Пошел ты... — Яник справляется наконец со всеми запорами и выходит, не оглядываясь. — Втрое! — кричит Андрей в захлопнувшуюся дверь.


6

Он сидит прямо на земле, в мягкой пыли большой рыночной площади, привычно удивляясь незнакомому виду своих собственных босых ног. Солнце стоит высоко; полдень. Яник поднимает руку, ощупывает белую полотняную тряпку, прикрывающую голову и шею... что за черт?.. откуда? И вокруг — тоже... площадь полна народу, и почти все — в таких же тряпках, хитрым узлом завязанных сзади, под затылком. Впрочем, есть и другие; Яник узнает их сразу, по кожаным островерхим шлемам. Они стоят неподвижно, в ряд, опершись на копья и отгораживая от толпы грязный бревенчатый помост.

Вонь-то какая... откуда эта жуткая вонь? Яников сосед поворачивает к нему толстое усатое лицо. Это Фатих. Как же так, Фатих? Ты ведь умер? "Нет, — смеется Фатих. — Я-то жив. Ты бы лучше о себе позаботился". А что это за вонь, Фатих, откуда? "Оттуда, — смеется Фатих. — смотри, какая там гирлянда..." Он указывает на огораживающую площадь крепостную стену; там, на пятиметровой высоте, натянут толстый канат с нанизанными на нем бурдюками. Или — что это? Нет, Яник, не бурдюки это... надо же, так сразу и не поймешь... На канат нанизаны обезглавленные человеческие обрубки; они раздулись от распирающих их газов, а некоторые уже лопнули, оставив на стене зловонные потеки. Яника тошнит. Надо бы проснуться... Надо бы...

На помост, в сопровождении небольшой свиты воинов, выходит важный ассириец в длинном расшитом кафтане и высоком головном уборе. Он усаживается на низкий табурет и делает знак одному из своих помощников. Тот подходит к краю помоста и, подбоченясь, начинает рассматривать кучку людей, сгрудившихся испуганным стадом отдельно от остальных. Гул, стоявший до того над площадью, смолкает; слышно лишь жужжание мух вокруг гирлянды обрубков.

— Ты! — палец помощника указывает на кого-то. На помост выходят двое мужчин и женщина; воины тычками копий заставляют их опуститься на колени. — Говори!

— Великий судья! — говорит один из мужчин. — Эта женщина — моя жена, а этот человек — купец. Он пришел в мой дом продавать ткани и соблазнил мою жену, и я застал их за прелюбодеянием. Позволь мне убить его.

— Глупый человек! — отвечает судья. — Ты мог бы убить их сразу, обоих. Зачем было тащить их сюда?

— Великий судья! Я не хочу убивать свою жену. Она молода и тело у нее сладкое. Позволь мне убить только его.

— Это против закона. Если ты отпускаешь жену, придется отпустить и ее любовника. Решай.

Проситель мнется.

— Великий судья! — говорит он наконец. — Неужели нету способа отомстить моему врагу, не убивая при этом жену?

— Такой способ имеется. Ты можешь оскопить его и изуродовать. Для этого всего лишь требуется отрезать твоей жене нос.

— Слава мудрости великого судьи! — радостно восклицает обманутый муж. — Я согласен.

Люди на площади оживляются, привстают, чтобы лучше рассмотреть. Стражники хватают осужденных, и пострадавший собственной рукою вершит приговор. Яник хочет отвернуться, но не может. Он видит, как мужчина хватает жену за волосы, слышит, как одобрительное улюлюканье толпы сливается с криками несчастной, смотрит на то, как неловко она полусходит, полусваливается с помоста, обмотав покрывалом окровавленное лицо. — Уу-у-у! — кричит рядом Фатих. — Поделом тебе, блудница! Скажи спасибо, что жива осталась! Уу-у-у!

Но главная часть представления — впереди. Стражники срывают одежду с осужденного, прижимают его лицом вниз, к бревнам помоста. Мужчина с ножом испускает торжествующий вопль. Кровь жены возбудила его, он пошатывается, как пьяный, и толпа отвечает ему сочувственным воем: "Ууу-у-у... Ууу-у-у..." Где-то я уже слышал что-то похожее... Где же? Где? Ах да, топталовка...

Муж с ножом усаживается верхом на обреченное тело, подрагивающее в ожидании пытки. Он еще раз воздевает свое оружие, заряжаясь послушной энергией толпы — ууу-у-у!.. — и оставив руку с ножом наверху, засовывает вторую в промежность жертвы, какое-то время копается там, ловя ускользающую плоть, и наконец ухватывает... вот оно!.. и — чик... ах, если бы можно было сделать это многократно!.. — поднимает над головой окровавленные гениталии врага, и толпа радостно ревет в ответ, широко разевая рты, готовая сожрать все, что ни кинут в ее жаждущую пасть — и отрезанные семенники, и жертву, и самого палача.

Все? Нет! По приговору, лицо оскопленного должно быть изуродовано. Стражники переворачивают воющее мясо на спину. Мучитель прыгает ему на грудь, полосует ножом лицо, подбираясь к горлу... но нет — бдительная стража вовремя перехватывает руку, отбирает нож: убивать нельзя — только уродовать. Как, нельзя? — вскакивает, топчет лицо врага ногой... но нет, что нога — та же плоть... дайте мне камень, люди! — на тебе камень!.. ах, хорошо... раз! И еще раз! И еще!.. Все, парень, хватит... убивать нельзя, только уродовать...

— Эх, жаль, — говорит Фатих. — Не успел добить... теперь, может, выживет...

Стражники сбрасывают бесчувственное тело с помоста, бесцеремонно прогоняют мстительного мужчинку — хватит, пора и честь знать, кончился твой праздник! Помощник судьи снова выходит вперед, коршуном вглядываясь в съежившихся внизу людей. — Ты!

Грузная голая женщина поднимается на склизкие от крови бревна, падает на колени, замирает под равнодушным взглядом судьи. — Говори!

Женщина молчит.

— Великий судья! — говорит помощник. — Эта блудница была схвачена здесь, на рыночной площади, с покрытой головой. Согласно закону, изобличивший ее забрал ее одежду. Мерзкая тварь просит твоей милости.

Судья откашливается.

— Простая блудница не должна быть закрыта, — говорит он. — Таков закон. Наказание — шестьдесят палочных ударов и кипящая смола на голову. Готова ли смола?

Помощник подбегает к дальнему краю помоста. Только сейчас Яник замечает котел на треноге и нескольких стражников, усердно раздувающих угли. Нет, смола не готова...

— А этой не повезло, — удовлетворенно отмечает Фатих. — Получит палки, прежде чем сдохнет, сука.

— Ты! — указывает помощник... — Он познал равного себе... познать его самого!.. — Обнаженные ягодицы привязываются враскоряку рядом с помостом: кто хочет воткнуть мясо в мясо?.. подходи, пока дают! И подходят, и втыкают, и много их, желающих... Яник закрывает глаза. Площадь ревет звериным рыком, топталовка стонет: "уу-у-у…", и белая человеческая плоть студенисто подрагивает под руками насильников. Кто еще? — много. Судье надоело ждать, он делает знак помощнику — давай нового. Помощник снова подходит к краю помоста. "Ты!"

Никто не выходит. Почему? Яник поднимает голову. Почему никто не выходит? "Ты!" — палец помощника указывает прямо на него, на Яника. Почему на него, при чем тут он? "Ты!" Фатих толкает его в бок — иди, это тебя!.. ну иди же! Я тут ни при чем, я не отсюда...

— Ты ни при чем? — сердится Фатих. — Ты ни при чем? А кто не зашил мне живот, а? Разве я не просил тебя? А ты? А ты убежал. Так что иди на суд, иди, а я посмотрю, как тебя на кол насаживать будут, посмотрю и порадуюсь, да.

Нет-нет, я сейчас проснусь, вот только напрягусь еще немного и проснусь... ну же, просыпайся, просыпайся скорее... С помоста спускаются стражники; расталкивая толпу, они пробираются к Янику, все ближе и ближе, а ему все никак не проснуться... значит, надо бежать, бежать, бежать. Но и это не просто; он и встает-то через силу, и ноги такие тяжелые — не поднять. Но делать нечего — стража уже совсем рядом, и он бежит, с неимоверным трудом переставляя свои босые растрескавшиеся ноги-коряги.

Он бежит, а площадь тянется за ним сотнями рук, страшных, узловатых, с обрубленными пальцами, хватает за полы рубахи... Площадь вопит и улюлюкает — уу-у-у!.. уу-у-у!.. Яник забегает в переулок, а там почему-то ночь, и турок в кожаной куртке стоит у стены и держит в руках отрезанную человеческую голову с разможженным затылком. Он внимательно рассматривает ее и качает головой. — Трудно будет починить... — говорит он пробегающему Янику. — Но ничего. Заклеим эпоксидкой, будет как новая. — Яник кивает и бежит изо всех сил — надо миновать его как можно скорее, пока не узнал; но турок оказывается каким-то нескончаемым, и Янику приходится бежать мимо него долго-долго, как вдоль крепостной стены.

Главное — завернуть за угол — вон за тот, главное — успеть. Он добегает до угла и останавливается. Что же ты остановился, Яник? Ты ведь так хотел туда, за угол... чего боишься? Ага... чего боюсь... будто не знаете... Он пятится от угла, назад, к турку, к погоне, к страшному помосту... лучше уж туда. Экий ты непостоянный, Яник... ну что ж, мы не гордые — коли ты к нам не хочешь, то мы — сами. Сначала он видит фиолетовую юбку с разводами, а потом уже и ее, давнюю знакомицу, бабку-ёжку. Старуха выходит из-за угла, неся на вытянутых руках сверток в коричневом байковом одеяле с желтой каймою. На! Бери!

— Нет! — кричит Яник и просыпается, судорожно хватая за руки склонившегося над ним испуганного Мишаню.

— Что с тобой, Яник, дружище? Кошмары? Не удивительно — после такого-то денька... хочешь таблетку? У меня есть прекрасное снотворное...

— Нет-нет, Мишаня, спасибо, не надо... Да ты ложись, ложись... я — в порядке...

Яник садится на кровати. Вот ведь какие дела, господин Каган. Вернулся к тебе твой сон — видать, соскучился. Стоило только заикнуться о возвращении домой — и вот он, тут как тут, свеженький, как утро младенца. Шаг вправо, шаг влево — побег, конвой стреляет без предупреждения... Так что не рыпайся. Яник одевается и выходит из комнаты.

Андрей открывает почти сразу — как видно, ему тоже не спится. Что случилось?

— Я передумал, — говорит Яник. — Согласен на твои условия. Сколько ты говорил? Втрое? Годится.

— Ну и чу?дно. Только зачем ты мне среди ночи об этом сообщаешь? Не мог подождать до утра? Я только-только задремал...

— Не мог, — отвечает Яник.


7

— Мы ведем наш репортаж с берегов Тигра, из Диярбакыра, города с четырехтысячелетней историей, одного из древнейших на планете Земля. Кого только не видали здешние небеса! Хетты и митанни, ассирийцы и персы, византийцы и сельджуки... и вот теперь — ваш покорный слуга, собственный корреспондент канала "SAS-TV", Андрей Ревич со товарищи, прошу любить и жаловать!

Андрей делает шутливый полупоклон и ослепительно улыбается объективу Мишаниной камеры. Что и говорить, смотрится он замечательно. Микрофон растет из его руки, как ее прямое и естественное продолжение.

— Надеюсь, наше присутствие причинит древнему городу меньший ущерб, чем тот, что нанесли ему в свое время вышеперечисленные гости... хотя — как знать... Одно несомненно — мы твердо намерены держать вас, дорогие телезрители, в полном курсе относительно происходящего вокруг Ирака, с турецкой стороны этого самого "вокруг". Обещаю вам, мы не будем сидеть на месте, мы возьмем вас в самые горячие места завязывающейся здесь заварушки, туда, где вы еще никогда не бывали в прошлом и навряд ли окажетесь в будущем. Мы собираемся делать это с помощью вот этого микрофона и вот этой камеры, при непосредственном участии оператора Михаила Чернова, техника Ионы Кагана и меня, Андрея Ревича, вашего верного собкора на второй иракской войне...

— Класс! — восторженно шепчет Мишаня. Он счастлив сбывшейся мечтой и оттого потеет пуще обычного. Яник смотрит на часы — он договорился с Пал о встрече. Они не виделись со вчерашнего вечера, с того момента, как расстались после долгого и утомительного переезда из Анкары в Диярбакыр. Во время самой поездки Пал все больше молчала, отрешенно глядя в окно на великолепные каппадокийские пейзажи, а потом и вовсе спала или пыталась заснуть. Яник изо всех сил старался шутить, что не очень-то получалось, так что под конец он тоже замолчал, отхватив в качестве компенсации ее руку, которую она, к его радости, не отнимала и даже, наоборот, время от времени отвечала на утешающие яниковы поглаживания слабым благодарным пожатием.

Видимо, многозначительный массаж ладони возымел свое действие. Перед тем как подняться в номер, Пал сама предложила ему посетить на следующий день, как она сказала, "одну из знаменитых диярбакырских чайных". Она даже поцеловала его в щеку, извинившись за то, что она сегодня "такая рыба"... просто ей все никак не отойти от вчерашнего... это было так страшно... но ничего, пройдет; главное теперь — выспаться, а то ведь она всю ночь глаз не сомкнула; пока, дорогой.

Это "дорогой" Яник осторожно, чтобы не повредить, взял с собой, положил на гостиничную тумбочку рядом с часами и долго смотрел на него, засыпая; а утром, когда проснулся, "дорогой" было все еще там и сияло все тем же фантастическим счастливым светом. Потом, уходя из гостиницы работать, Яник тщательно спрятал его в нагрудный карман, и вот теперь это замечательное слово тихой щемящей радостью позвякивало где-то под самым сердцем. Дорогой!..

— ...дорогой сердцу каждого курда, — произносит Андрей, странным образом резонируя со своим витающим в облаках техником. — Столица юго-восточных областей Турции. Еще не так давно Диярбакыр был центром жестокой войны между турецкими властями и террористами из Пи-Кей-Кей — Рабочей Партии Курдистана, войны, унесшей жизни более тридцати тысяч человек. Лет пять тому назад эти улицы патрулировались армейскими бронетранспортерами, на каждом углу торчали блокпосты, и стрельба слышалась чаще, чем песни и молитвы.

Сейчас Пи-Кей-Кей более или менее придерживается прекращения огня, объявленного этой марксистской партией после ареста и осуждения ее бессменного вождя Абдаллы Очалана. Кровь, если и льется, то не прежними реками; жизнь продолжается, и город, как вы видите, производит вполне мирное впечатление.

Андрей делает широкий жест, приглашая Мишанину камеру в небольшую экскурсию по пестрой рыночной площади с примыкающей к ней крепостной стеной. Яник следит взглядом за плавным поворотом объектива, и смутное воспоминание поднимается откуда-то снизу, неприятно клубясь и туманя светлую радость, копошащуюся в нагрудном кармане. Где-то он уже видел что-то подобное... рынок... и крепостную стену... что-то очень неприятное; да ну его к черту!.. брысь!.. Но настроение уже подпорчено... надо же, какая жалость!

— Местные власти придерживаются жесткой политики подавления сепаратизма, — продолжает Ревич. — Согласно официальной доктрине, на территории Турции существует лишь одна этническая общность — турецкий народ. Все, мол, тут — турки и точка. С одной стороны, даже младенцу ясно, что это не так. На этой древней земле сталкивались, исчезали и возникали многие десятки государств, племен и народов. Стоит лишь копнуть совсем чуть-чуть, и вы обнаружите здесь армян и азеров, греков и арабов, хатту и ассирийцев и еще многих, многих других. С другой стороны — а надо ли копать? Тому же младенцу должно быть ясно, что дай только волю — и вся эта пестрая мозаика немедленно развалится, разрушая страну, принося потрясения, разруху, войны, и, конечно же, — смерти, очень много смертей.

Черт национального самосознания слишком опасен, чтобы играть с ним. Тут коготку увязнуть — всей птичке пропасть, и подтверждение тому мы имели несчастье наблюдать неоднократно. Возможно, поэтому турки пресекают даже самые мелкие его проявления. Преподавание курдского языка еще до недавнего времени было запрещено; за публичное, демонстративное объявление себя курдом сажали в тюрьму; до сих пор сплошь и рядом власти отказываются записывать новорожденных под типично курдскими именами. Параллельно с репрессиями в отношении упорствующих вкладываются огромные средства в поощрение ассимиляции курдов в рамках общетурецкой идентичности. И следует признать, что в последние годы эта политика имеет несомненный успех. Хорошо ли это? — Решайте сами.

Андрей выдерживает эффектную многозначительную паузу и заканчивает, напористо набычась в объектив: — Андрей Ревич. SAS-TV. Диярбакыр. Турция.

— Снято! — Мишаня переводит дух и тщательно зачехляет камеру. — Андрей, ты гений! Просто блестяще!

Он еще что-то восторженно бормочет, утирая обильно льющийся пот, и даже чуть ли не тянется обнять Ревича в порыве радостного восхищения. Андрей отстраняет его с очевидной брезгливостью.

— Спокойно, Мишаня. Что уж ты сразу так — кипятком? Ты мне эдак ненароком ноги ошпаришь...

— И ошпарю! — кричит Мишаня. — Потому что здорово! Когда следующий репортаж? Вечером?

— Следующий — из Сирии. По моим расчетам, завтра вечером мы должны быть в Эль-Камышлы. — говорит Ревич и зевает. — А то и прямо из Ирака. Как пойдет. Я вас извещу сегодня вечером. А пока — извините, дела.

Он снова зевает, делает ручкой и уходит в рыночную толпу легкой развинченной походкой.

— Велик! — шепчет Мишаня, глядя ему вслед. — Как нам повезло, Яник, ты себе даже не представляешь. Работать с таким профессионалом!

— Дурак ты, Мишаня, — беззлобно говорит Яник. — Пошли в гостиницу. Пока антенну приладим... пошли, кончай жевать сопли.


8

Стены чайной обтянуты легкой хлопчатобумажной тканью. — Это муслин, — говорит Пал. — Из Мосула, куда мы едем... — Повсюду разостланы, развешаны, прилажены на стульях и лежанках домотканые курдские ковры, дорожки и покрывала. На небольшом возвышении поют двое, подыгрывая себе на странном лютнеобразном пузатом инструменте с тонким и длинным грифом.

— Это саз, — говорит Пал. — Курдская лютня, гитара, орган и симфонический оркестр — всё в одном лице. Вернее, в одном корпусе.

Яник смотрит на нее и кивает. Слава Богу, шок прошел; она уже совсем не выглядит подавленной, оживленно осматривается, замечая все новые и новые детали и обстоятельно посвящая Яника в их значение. А он и рад, его эта диспозиция вполне устраивает — пусть себе рассматривает все, что душе угодно, лишь бы не мешала ему рассматривать ее самое, эту чудесную линию щеки, эти волосы, эту ломкую руку с тонким бледным запястьем.

— Эй! — сердито говорит Пал. — Ты опять где-то витаешь и не слушаешь. Для кого я тут разоряюсь? Что я только что сказала? Ну?

— Элементарно, Ватсон. Ты сказала, что у саза семь струн. Ты сказала, что они поют о свободе. Получила?

Музыка не нравится Янику — своим воющим, вкручивающим, спиральным характером она чем-то напоминает транс. Но Пал очень довольна, а значит, и ему хорошо.

— Откуда ты знаешь — о чем эта песня? — спрашивает Яник.

— Я немного понимаю курманджи... я ведь тебе говорила: моя тема — йезиды.

— А, ну да, конечно... — Яник понятия не имеет, кто такие йезиды. Надо будет спросить у Мишани. Экий он дурак рядом с этой университетской штучкой. Дабы поднять профессиональную самооценку, Яник принимается разглядывать курдскую звукоаппаратуру. Сазы, в полном соответствии с духом времени, электрифицированы — от каждого тянется провод к допотопному усилителю. За певцами мельтешат красно-зеленые огоньки — наивная цветомузыка.

— А музыка тут и в самом деле древняя, — говорит Яник. — Одному усилку лет двести, не меньше. И в подсветке синего не хватает — перегорел, наверное.

Пал смеется.

— Это не цветомузыка, глупый. Это их национальные цвета — красный и зеленый.

— Я-то, может, и глупый, — обижается Яник. — А вот Андрей сегодня говорил, что курдам намного выгоднее интегрироваться в турецкую культуру. Что ихний Пи-Кей-Кей никому ничего не принес, кроме горя, страданий и пролитой крови. На черта им эта цветомузыка? Одного турецкого флага им недостаточно? Мало Анкара сюда бабок вбухивает?

Пал зловеще молчит, и Яник пугается — зачем завелся? Важны тебе эти курды? Тебе ведь совсем другое сейчас важно, вот и сидел бы, помалкивал.

— Ээ-э... Пал, — говорит он робко. — Ты только не оби...

Но Пал перебивает его все с тем же зловещим видом.

— Значит, так, господин Ионыч? Про турецкий флаг заговорили? А известна ли вам цветомузыка турецкого флага? — Не думаю... Тогда послушайте, это интересно. В конце четырнадцатого века турки окончательно завоевали Балканы. Последняя решающая битва произошла на Косовом поле. Против турок сражалась объединенная сербо-боснийская коалиция, так что армии были большими с обеих сторон. Турки были организованнее и победили. Сербам не помогло даже то, что под конец сражения им удалось прикончить самого султана Мурада — какой-то герой чудом ухитрился пробраться с ножом в шатер и перерезать султанье горло, прежде чем стража разорвала его на куски. Другая бы армия дрогнула, но не турки. Сын султана Баязид принял командование и удачными маневрами решил исход битвы в свою пользу. Но победа досталась дорогой ценой. Сербы сражались как львы; погибнув сами, они унесли с собой тысячи турецких жизней. Косово поле превратилось в одну громадную лужу крови, громадную красную лужу. Глубокой ночью Баязид, отдав последние почести убитому отцу, вышел из шатра. На небе не было ни облачка, и яркая одинокая звезда сияла прямо напротив лунного полумесяца, как душа султана Мурада перед великолепием турецкой победы. В скорби опустил глаза Баязид и увидел их же — полумесяц и звезду, отраженными в кровавом косовском озере — ярко-белое на ярко-красном. Так родился турецкий флаг, Яник. Такая вот цветомузыка... не всем нравится.

— Красиво... — говорит Яник. — Только вот в курдской цветомузыке, помимо вегетарианского зеленого, тоже красный присутствует. Ты уверена, что он безобиднее турецкого?

Пал пожимает плечами.

— Наверно, ты прав, — говорит она после некоторого молчания. — Наверно, не безобиднее. Ну так что? Послушай, как они поют. Эта песня — о пастухе; он ведет своих овец по горной тропе, заваленной снегом, он счастлив, потому что свободен.

— Счастлив? — переспрашивает Яник. — Ты можешь меня убить, но я никогда не поверю, что этот заунывный вой обозначает счастье.

— И убью, — сердито обещает Пал. — Ты у меня договоришься сегодня...

Несколько мужчин в просторных курдских шароварах поднимаются, хлопая в ладоши в такт музыке. Они становятся в круг и, сплетя руки на плечах друг у друга, начинают танцевать, синхронно подпрыгивая и притопывая в сложном соответствии с монотонным мотивом. У Пал загораются глаза.

— Здо?рово! — шепчет она Янику потихоньку, будто боясь спугнуть танцующих. — Это настоящий халай, знаменитый курдский круговой танец... я просто не верю своим глазам... вот повезло-то! Яник, ты посмотри как здорово!

Она вцепляется обеими руками в Яниково плечо и завороженно наблюдает за танцем, а Яник завороженно наблюдает за ней, и если в чем-то он с ней совершенно согласен, так это в том, что то, что он видит — здорово.

Танец кончается, и Пал, ослабив хватку, переводит полный восторга взгляд на Яника.

— Ну? Ты видел?.. Что ты на меня так уставился?

— Я бы тоже потанцевал, — предлагает Яник, — Чтобы тебе понравиться. Ты их спроси, может, меня примут?

— Ладно, — вздыхает Пал. — Ни черта ты в курдской этнографии не понимаешь, и придется мне с этим фактом смириться. И вообще уже поздно. Пошли.

На улице Яник поворачивает Пал к себе и целует сильным и долгим поцелуем.

— Наконец-то... — говорит она, поднимая на него смеющиеся глаза. — Я уж думала, ты никогда не отважишься. Давай еще.

— Посмотри на меня, — говорит он. — Видишь эти две звезды в море крови? Это твои глаза во мне отражаются. У меня такое чувство, что мы присутствуем при рождении флага.

— Заткнись, Ионыч... — говорит она, приближая свой рот к его лицу, щекоча его губы своим дыханием и пробуя их на вкус своим языком. — Заткнись и работай...

И он начинает работать самую лучшую в этом мире работу, и они целуются на пустынной ночной улице курдского города, не видя вокруг себя ничего, вжимаясь друг в друга, как сумасшедшие, и более всего страдая от разделяющей их одежды, потому что кажется, что не будь одежды, то можно будет прижаться так, что уже не разобрать — где она, а где он, что, в общем-то, так и есть. Целуются, пока усатый пожилой прохожий не останавливается и не начинает возмущенно увещевать их на непонятном... а, впрочем, что там — совершенно понятном в этой ситуации языке. И они, собственно говоря, благодарны ему, этому прохожему, потому что — сколько ж можно... так ведь и губы отвалятся... и вообще, хочется уже чего-то другого, и одежда надоела до полной невозможности.

— Пойдем ко мне, — говорит он. — Я выгоню Мишаню погулять.

— Нет, — говорит она. — Репутация дороже. Пойдем ко мне. Я думаю, что Кэрри — у Андрея. Шлюха.

Он согласен; ему вообще один черт — куда и где. И за ее логикой ему все равно не уследить — слишком сложно, тем более, что и голова работает как-то совсем в другом направлении. Они сосредоточенно и быстро идут по пустым улицам, остановив свой фильм на короткий промежуток, на не имеющую отношения к происходящему рекламную паузу, тщательно неся в себе достигнутый уровень близости, более всего на свете боясь потерять связующую их нить, хотя и не веря, что такая потеря возможна — потому что как же?.. это уж совсем... что же тогда останется?..

Он поднимается за ней по лестнице, глядя на ее торопящиеся ноги, гладя их взглядом... — прекрати, говорит она глухо, не оборачиваясь, — подожди, уже недолго... Ключ не хочет поворачиваться в замке... дай мне... возьми... она прижимается грудью к его спине... дверь щелкает в такт его проваливающемуся сердцу — наконец-то.

Они впадают в номер, как река, прорывающая плотину... Кэрри нету! Да здравствует Кэрри, которой нету! Да здравствует шлюха Кэрри, которой нету! Застежки, пуговицы, молнии... скорее, скорее... руки, руки, руки... как много рук, они всюду. Он подхватывает ее, сжимает... подожди, не здесь — а вдруг Кэрри?.. ну и черт с ней, со шлюхой... нет, я не хочу, не хочу, она помешает... давай — в ванную, там можно закрыться.

Ну вот, теперь уже все?.. теперь уже можно? — теперь уже все, теперь уже все можно, теперь уже нету ничего, кроме размазанных во рту губ, кроме беснующегося языка, кроме всхлипов, запутавшихся в паутине волос, кроме рук, мечущихся и царапающихся, как пойманные обезьяны, кроме слипшихся животов, кроме судорожно сжимающихся ягодиц, кроме мелкой дрожи в бедрах, кроме... кроме... кроме кромки, за которой тоже нет ничего.

— Включи воду... — говорит она.

— Что?

Они неподвижно сидят на краю ванны, неохотно прислушиваясь к затухающему грохоту крови, еще соединенные, но уже — нет.

— Включи воду. Мы же в душе, нет?

— А, и в самом деле. Я и не заметил. Сразу видно, у кого из нас двоих высшее образование.

Он встает, неся ее на себе, как обезьяньего детеныша.

— Эй, прилипала, — говорит он. — Слезай, мне так не включить.

— Включишь...

Действительно, если постараться, то можно. Он включает воду, ждет, пока пойдет горячая, регулирует температуру. Вроде, все.

— Эй, я включил. Слезай.

— Ни за что.

Ну вот. Он прикидывает предстоящий ему акробатический этюд. Не так уж и сложно — сесть, перекинуть ноги, ухватиться за скобу, а там уже и...

— Ладно уж, — смеется она и встает на ноги, отпуская его и залезая в ванну. — Так уж и быть, дыши. Иди сюда, заодно и помоемся.

Они стоят, держа друг друга за руки под струями падающей воды. Если хочется пить, то можно напиться с этих век, с этих распухших губ, с этой шеи, с груди с напряженно торчащими сосками, с этого живота... он опускается на колени и пьет из ее лона лучшее в мире вино; он хочет ее, как никогда не хотел никого и ничего, хочет и не может оторваться от мокрых волос в низу ее живота, от набухших складок, сладок, складок... она тянет его вверх, к другим губам... ах... и снова все плывет перед глазами, и руки текут по спине, смешиваясь с прозрачной водой, впадая в темное озеро самозабвения.

— Выключи воду...

— Что?

— Выключи воду, сколько можно... холодно...

— Ну знаешь, на тебя не угодишь. То включи, то выключи...

— Какой ты капризный...

— Твоя логика всегда меня восхищала.

— Надо бы одеться.

— Одежда снаружи.

Снаружи щелкает замок; слышно, как распахивается и закрывается входная дверь; Кэрри вернулась. Судя по воцарившейся тишине, она с изумлением разглядывает разбросанную на полу одежду. Наконец… — Пал?..

— Йес? — безмятежно отвечает Пал и легко целует Яника в нос. — Я здесь, в душе. Есть новости?


9

Турецкое утро встречает прохладой — в гостинице топят более чем экономно, а на ночь, похоже, и вовсе отключают. Яник и Мишаня уже давно не спят, но вылезать из-под одеял не торопятся — оба нежатся в сладких грезах о прошедшем дне. Яник тщательно вынюхивает собственные ладони — ему кажется, что они еще хранят на себе запах Пал. Мишаня поглядывает на зачехленную камеру и жмурится от счастья — он снова снимает. Оператор Михаил Чернов, черт побери! Эх... таких бы утр — да побольше!.. а пока — пусть это не кончается.

Как же, как же... размечтались — на тумбочке звонит телефон. Яник вздыхает — вот ведь злобная тварь — трезвонит себе без передыху.

— Яник, — лениво говорит Мишаня. — Возьми трубку.

— Хре?на. Сам возьми.

— Сволочь, — все так же лениво констатирует Мишаня. Нельзя отказать ему в точности формулировки — ведь телефон стоит рядом с Яниковой кроватью, только руку протяни, а ему, Мишане, вставать. А впрочем, не надо — телефон, отчаявшись, смолкает. Хорошо-то как стало... Мишаня с наслаждением потягивается.

Рано радуетесь — поднабравшись сил, проклятая коробка снова разражается резкими, требовательными звонками. Тьфу! Мишаня, вздыхая, сползает с кровати и, с отвращением прошлепав по холодному полу, снимает трубку: — Алло!

— Всех уволю! — в бешенстве отвечает трубка голосом Ревича. — Одиннадцатый час, а вы всё дрыхнете! Ну, друг твой — половой гангстер — еще какое-то оправдание имеет, но ты-то, блин, ты-то!

Мишаня растеряно подтягивает трусы; такой разъяренный босс ему внове.

— Андрей, что-то случилось?

— Случилось! — кричит Андрей. — Сирия закрыла границы. Плакал наш план к ядрене фене. Спускайтесь, работнички...

Они сидят в холле, прихлебывают плохой турецкий кофе и слушают Андрея. Значит так. Сирийский план накрылся. Иранскую визу не получить. Самое плохое, что в Диярбакыре задерживаться нельзя — из-за вчерашнего репортажа. Он выйдет в эфир после полудня, и весь мир узнает, где они в настоящее время кантуются, а это Ревича совершенно не устраивает по понятным соображениям. Он-то вчера был уверен, что к трем часам дня они будут пресекать сирийскую границу... черт бы побрал этого Асада... — Что же делать, Андрей? Ревич, морщась, отодвигает чашку.

— Экая бурда... Что делать?.. Теперь у нас есть только один вариант — койоты. Это, если кто не знает, такие крутые курдские ребята — переводят фраеров из Турции в Ирак и обратно. Путь небезопасный, да и слупят с нас по первое число. Тут тысчонкой на рыло не отделаешься...

Короче, делаем так: прямо сейчас заезжаем к местным начальникам выправить областной пресс-пасс — без него нам в приграничный район не пробраться — а потом сразу дуем в Джизре, искать койотов. Есть замечания? Нету? Тогда — айда грузиться.

— Будет исполнено, босс! — Яник встает. Вся эта суета кажется ему надуманной. Какая, на фиг, разница?.. — сирийский вариант... турецкий вариант... койоты... прямо голливудский вестерн, честное слово. Наше дело телячье. Как он сказал? — Джизре?.. — Джизре так Джизре. Для меня все эти слова одинаковы. Вот что на самом деле интересно — так это — во что сегодня Пал будет одета. Это вопрос по-настоящему кардинальный. Наверно, джинсы — в поездке джинсы удобнее. Он вспоминает ее ноги на гостиничной лестнице и слегка задыхается. Спокойно, парень, спокойно... Кстати, может ей нужно помочь собраться? Тогда есть шанс, что Кэрри куда-нибудь слиняет...

Он возвращается к Ревичу.

— Слушай, Андрей, а девицы уже собрались? Может, им помочь надо? Ну, чтоб быстрее...

Ревич поднимает на него удивленный взгляд.

— Ну, ты даешь, однако... Какие девицы? Кончились девицы, понял? Делу время, потехе час. Я же ясно сказал: сирийский вариант отпадает. А коли сирийский вариант отпадает, то и девицы — побоку. У них своя свадьба, у нас…

— Погоди, погоди... — перебивает его Яник. — Как же так? А им что — в Ирак не надо?

— В самом деле, — говорит подошедший Мишаня. — Неудобно получается, Андрей. Пока они нам нужны были, мы на них ехали, а как сорвалось, то, выходит...

— Ничего такого не выходит, — раздраженно отчеканивает Ревич. — Что вы меня — за полного подлеца держите? Конечно, я им предложил присоединиться. Сами не захотели. Ну, что уставились? Что тут такого непонятного? Во-первых, им, в отличие от нас, торопиться некуда. Они могут несколько дней посидеть в Нусайбине, на границе, подождать — а вдруг откроется?.. надавить через своего канадского консула... ну и так далее. Во-вторых, тот несчастный случай в Анкаре нам тоже авторитета не добавляет. Кэрри, к вашему сведению, стреляная воробьиха. Уж если такие пентюхи, как вы, насторожились, то что же о ней говорить? В общем, все. Банкет окончен; суп — отдельно, мухи — отдельно. Да они и уехали уже. Час тому назад, в Нусайбин.

— Как уехали? — спрашивает Яник растеряно. Чушь какая-то. Не попрощавшись. Разве так делают? Обеспокоенный Мишаня дергает его за рукав:

— Ты бы сел, Яник... Слышишь? Ты лучше сядь...

— Так и уехали, — спокойно говорит Ревич. — Заказали машину и — привет. Увезла Кэрри твою Джульетту. Умыкнула, пока ты спал, чтоб без неожиданностей. И, как я вижу, правильно сделала. Что я вам говорил — тертая баба... А насчет прощания... тебе письмо. Просили передать попозже, как из города выедем... да что уж там, отдам сейчас, так и быть. А то ведь, неровен час, хлопнешься тут в обморок от переизбытка чувств.

Яник берет конверт, поворачивается и слепо идет к выходу, натыкаясь на встречных.

— Мишаня, — говорит Ревич. — Ты бы присмотрел за ним, а то еще наделает глупостей... Эк его прихватило... страдания молодого Вертера, ядрена матрена. Потом собирайтесь, а я пока пресс-пасс организую.

"Милый Ионыч,

Кэрри торопит меня, чтоб быстрее, и, наверное, она права. Она вообще в жизни лучше понимает. Такую мне лекцию прочитала... Но дело, конечно, не в Кэрри, и я вовсе не это хочу тебе сказать. Ты уж прости меня за то, что я так уезжаю, но Кэрри боится, что иначе я вообще никуда не уеду, а побегу за тобой, а Кэрри говорит, что это совершенно неправильно.

Ну вот, опять Кэрри... что это я все на нее сваливаю. Она тут совсем ни при чем, а при чем то, что я сама ужасно запуталась. Понимаешь, все как-то очень быстро произошло, а я к такой быстроте не привыкла, и это меня просто пугает, быстрота то есть.

Эта ужасная драка, и смерть... я до сих пор не в себе, и вчера была не в себе, и поэтому я не знаю, что думать о том, что случилось прошлым вечером. Ты только не подумай, мне было очень хорошо с тобой, но это пугает меня еще больше, чем драка. Понимаешь, до этого все было так ясно и логично, а теперь все как-то ужасно запуталось, и я уже не помню, кто я и чего мне надо хотеть. Кэрри говорит, что нужно взять паузу и во всем разобраться. Еще она говорит, что мы едем в одно и то же место и что если судьбе будет угодно, то встретимся снова в конце концов. Еще она говорит, что Андрей — опасный человек, но это как раз-таки кажется мне смешным и уж к нам с тобой точно никак не относится. Но ты на всякий случай остерегайся, ладно? Потому что сейчас мне кажется, что если с тобой что-то случится, то я умру, хотя это ужасно глупо — ведь мы и знакомы-то всего несколько дней и почти ничего не знаем друг о друге.

Я очень надеюсь, что не совершаю какую-то ужасную ошибку. Тебе, наверное, плохо сейчас, когда ты это читаешь, прости меня за это, потому что мне тоже плохо, когда я это пишу. В голове у меня полный сумбур, так что не знаю, удастся ли тебе понять что-либо из этого письма. Ты вчера сказал, что моя логика тебя всегда восхищала. Думаю, что в этом письме она доходит до недосягаемых высот. Ну и ладно, что есть — то есть.

Целую. П."

Яник закуривает. Сколько ни читай, не вернешь. Ее нету. Уехала. Заказала машину и — привет... Вот же сука — эта Кэрри! А при чем тут Кэрри? Кэрри тут ни при чем; сам ты идиот, господин Каган. Был бы умнее — схватил бы ее за хвост, как жар-птицу, и держал бы, не отпускал бы ни на шаг, на руках бы носил, не давал бы ноги на землю опустить, чтоб ненароком не пропала, не заблудилась, чтоб не отняли, не украли у тебя твое сокровище жадные до чужого добра. Где ты ее теперь найдешь, раззява? Базарная улица Диярбакыра плывет перед его глазами. Ну вот, еще поплачь... идиот... отняли у мальчика любимую игрушку. Яник смахивает злые непрошеные слезы. Мишаня осторожно присаживается рядом.

— Яник, — говорит он. — Пора собираться. И не убивайся ты так. Найдем мы ее, никуда не денется. Торонтский университет, этнография... проще простого.

— Конечно, найдем, — говорит Яник очень спокойно. — Слушай, Мишаня... кто такие йезиды?

— Йезиды? — переспрашивает Мишаня. — А черт его знает... понятия не имею.


10

Город Мардин находится в двух часах езды к югу от Диярбакыра. Отсюда дорога поворачивает на восток и идет под углом к сирийской границе, почти сходясь с ней в районе Джизре. Там шоссе переваливает через Тигр и еще километров тридцать тянется в восточном направлении, чтобы затем, у Силопи, резко клюнуть вниз, на юг, в Ирак. Так бы и ехать, неторопливо оглядывая роскошные горные долины... но, увы, дальше Джизре хода нету. По крайней мере, легально. Под Силопи сосредоточены крупные турецкие силы, жандармские блокпосты оседлали дороги, и плюс к этому, полувоенная милиция, составленная из местных жителей на деньги центральных властей, тщательно обнюхивает любого попавшего в ее поле зрения незнакомца.

Яник первым обратил внимание на следовавший за ними тендер "тойота" с четырьмя разномастно вооруженными усачами откровенно бандитского вида. Он вынырнул с боковой дороги совсем недалеко от жандармского блокпоста, на полпути к Мардину. Тендер подъехал к шлагбауму почти сразу после их микроавтобуса и был радушно встречен чаем и сигаретами. Это успокоило Яника, который поначалу опасался, что в "тойоте" сидят очередные охотники на Андрея. Ревич, проследив за его взглядом, усмехнулся.

— Нет, Ромео, это не за мной... Знакомься — эти басмачи именуются "гитемы". Анкара опиралась на них во время недавней войны с Пи-Кей-Кей — вербовала прямо в деревнях. Желающих, кстати, хватало, даже среди курдов. Сейчас войны уже нету, но милиция осталась. Те еще шакалы... Успешно держат в узде местное население. Не спрашивай — как.

Корреспондентскую группу "SAS-TV", в отличие от "гитем", принимают без улыбки, просят выйти из машины, бесцеремонно обыскивают и — руки за голову — разводят по разным комнатам — допрашивать и сверять ответы. Куда? — в Мардин. Зачем? — снять репортаж о местных достопримечательностях. О каких именно? — цитадель и церкви... Тщательный ревичевский инструктаж и свежий пресс-пасс делают свое дело — микроавтобус продолжает путь. Тендер с "гитемами", не скрываясь, висит у них на хвосте.

— Нда... — удрученно замечает Яник. — И ты собираешься делать что-то нелегальное? Смотри, сейчас у нас все — легальнее некуда, едем себе по невиннейшему маршруту, документы в полном ажуре... и то какую секу навели! Что же будет после Джизре?

— Не волнуйся, — вполне беззаботно говорит Андрей. — На каждого шакала есть свой койот. И потом, что нам может быть, даже если и поймают? Подержат в тюряге пару деньков, что, конечно, неприятно, но, учитывая столь короткий срок, — терпимо, да и вытурят с волчьим штампом. Закроют навеки прекрасную Турцию перед нашими грязными рылами... Хотя мне, честно говоря, это было бы совсем не к месту. Я ведь сюда частенько наведываюсь... да... ну а вам... вам-то и вовсе терять нечего.

Ну и ладно. Нечего, так нечего. Яник отворачивается к окошку. Мишаню же, как всегда, волнуют совсем другие вопросы. Он потеет на заднем сиденьи, возясь с каким-то непослушным объективом, чертыхается, и отчаянно надеется на то, что лапша, навешанная на жандармские уши по поводу мардинского репортажа — не совсем лапша, а лучше бы — совсем не лапша, что они действительно расчехлят камеру, вынут микрофон, и он, Мишаня, снова уплывет в чудесные дали удивительного мира, видимого, увы, только через объектив.

И ведь надо же — мишаниными молитвами... Даже в мардинском ресторане, где они останавливаются пообедать, назойливые "гитемы" не оставляют их в покое — тендер "тойота" терпеливо ждет на площади, сторожа каждый шаг чужаков. Андрей с досадой смотрит в их сторону и решает не рисковать. Хоть и жалко времени, но приходится соответствовать легенде... Эй, Мишаня, черт с тобой, расчехляй! Значит так, возьмешь этот план, с горой и крепостью, потом делай панораму на церковь и назад ко мне. Окей? Счастливому Мишане не надо говорить дважды. Ревич берет микрофон, задумывается на секунду, делает знак оператору и начинает импровизировать с ходу, интересно, остроумно, талантливо.

Яник слушает его, привычно поражаясь легкости, с которой Андрей извлекает из своей памяти даты, имена, события, искусству, с которым он в два счета, без всякой подготовки лепит из этого сухого материала живую и сочную картину. Наверное, прав Мишаня, и им действительно повезло встретить такого редкого типа...

— ...эта крепость и в самом деле была неприступной, — Ревич делает широкий жест, и Мишанина камера послушно следует за его рукой. — Даже великий Тамерлан обломал об нее свои людоедские клыки, и еще многие до и после него... Хотя большевики находились во все времена, а как известно, нет такой крепости, которой не могли бы взять большевики. Скорее всего, название города и происходит от арамейского слова "марда", что означает "крепость". По местному преданию, через город проходил пророк Иона на своем пути в греховную Ниневию и останавливался отдохнуть во-о-он в той пещере на склоне горы. Якобы, на горе проживал тогда огнедышащий дракон, и местные прагматичные язычники пообещали Ионе, что уверуют в его Бога, если он избавит их от чудовища. Что Иона и совершил к взаимному удовлетворению сторон.

Как вы помните, нашего техника тоже зовут Иона, и он — вот совпадение! — тоже находится здесь на пути в Ниневию, а точнее, в районы северного Ирака, расположившиеся на развалинах древних ассирийских городов. Кстати, с драконами наш Иона воюет не хуже того...

Ревич задорно подмигивает в объектив одному ему известному адресату.

— Западному человеку трудно понять и постичь головокружительную духовную глубину этих мест. Количество сект, религий и вероучений, родившихся и по сей день исповедуемых здесь, поражает воображение. Взгляните на эти церкви. Это христианские церкви, но это совсем не те христиане, которых мы знаем. Отколовшись от канонического мейнстрима в раннем средневековье, они шли своим, неведомым нам путем; или, скорее, не шли, а старались законсервировать дух исходного учения здесь, в этих горах. Знаете ли вы, что в этой самой церкви богослужение до сих пор ведется на арамейском языке, близком к тому, на котором говорил сам Христос? Но я не буду утомлять вас дальнейшими подробностями, скажу лишь, что политический язык нынешних турецких властей, очевидно, понятен мировому сообществу не лучше, чем древнеарамейский. Соединенным Штатам, к примеру, до сих пор не удается получить от Анкары сколь-либо внятного ответа относительно высадки... — и Андрей элегантно сворачивает на актуалию. "Гитемы" безучастно наблюдают за ними с другой стороны улицы.

В Джизре микроавтобус корреспондентов "SAS-TV" прибывает поздним вечером, счастливо миновав по дороге еще несколько блокпостов, обысков и перекрестных допросов с пристрастием. Верные "гитемы" покидают их только у самого входа в отель, до отказа набитый разношерстной журналистской братией. Яник засыпает, едва коснувшись подушки, успев лишь подумать о том, как хорошо было бы сейчас увидеть Пал, хотя бы во сне.



ЛАЛЕШ

1

— Летять, гудять по небу бомбовозы... — поет Мишаня, растянувшись на матраце. Воронья шуба на рыбьем меху настороженно нахохлилась рядом, ждет своего часа. В хижине тепло, на низком столике — сладкий чай, транзистор подвывает монотонные курдские шлягеры. Мишанина песня ложится на них самым корявым образом, зато хорошо согласуется с ревом тяжелых бомбардировщиков В-52, волнами накатывающихся на Мосул прямо над их головами. — А я в степи израненный лежу...

— Кончай гундосить, Мишаня... накаркаешь... — говорит Яник. — Нет у нас Тамарки — тебя перевязывать.

— Ко мне подходит санитарка — звать Тамарка, — упрямо ведет свою партию Мишаня. — Давай, тебя перевяжу! Абрам-пам-пам!

— Ну-ну... — качает головой Яник. — Пеняй на себя, дятел. Я тебя предупреждал...

— Эй, Яник, да ты, никак, нервничаешь? — Андрей лениво прихлебывает остывший чай. — От кого другого, а от тебя — не ожидал. Как же так? Герой-разведчик и все такое... нехорошо, нехорошо... Сколько они туда сахару бухают? У меня от этого чая все внутренности слиплись. Скорей бы уже на выход...

Снаружи сумерки, непогода — мокрый снег вперемежку с дождем, ветер. Сегодня они весь день, с раннего утра, добирались до этой пограничной деревушки, хитрыми маневрами отвязываясь от "гитем", пересаживаясь из такси в такси, прячась в кузове грузовика, в тракторном прицепе за мешками, снова в грузовике — всюду, куда их — быстро, быстро! — пихали постоянно сменявшиеся молчаливые проводники. Багаж доставлялся отдельно; теперь он свален под навесом, за дверью; удивительно, но даже все, вроде, цело...

"Койотов" Андрей нашел относительно быстро; больше времени ушло на переговоры — уж больно цены заламывались невообразимые. В конце концов сошлись на десяти тысячах — по три куска на рыло плюс добавка за багаж. Оплата через посредника — если Ревич не звонит в течение последующей недели из Ирака, то "койоты" своих денег не получают. Такая вот гарантия, с позволения сказать... Повздыхал Ревич, поматерился, да и заплатил — а куда денешься?.. надо торопиться. Непонятно только — почему на звонок отведена неделя? Судя по уверениям посредника, собственно переход границы включает трехчасовую пешую прогулку с последующей двадцатиминутной подброской на автомобиле до иракского пограничного городка Заху. Итого: контрольного звонка от Андрея можно ждать нынешней же ночью, максимум — завтра утром. Зачем тогда такой запас?

Ревич смотрит на часы: около семи. Когда уже выйдем?.. надоело...

Проводники прибывают еще через полтора часа, их пятеро. Они заходят в хижину разом, толпой, привычно придерживая рукой автоматы Калашникова, надолго распахнув дверь и напустив со двора тревожащий сгусток враждебной промозглой темноты. Мишаня ежится... в такую погоду... целых три часа, да еще и по горным тропам... Ничего, — успокаивает он себя, — зато завтра начнем регулярные репортажи, раз в день, как штык. Мишаня блаженно улыбается.

"Койоты" рассаживаются пить чай, а как же иначе... На них длинные куртки блеклых тонов, широкие курдские шаровары подпоясаны кушаками. Главный и, видимо, старший — хотя все пятеро выглядят на один и тот же, совершенно неопределенный возраст — хлопает себя в грудь. — Масуд, — говорит он и сердечно улыбается, обнажая темно-коричневые зубы, торчащие в самых неожиданных направлениях. Андрей, Яник и Мишаня поспешно представляются. Все они испытывают некоторую неловкость за свои цивилизованные колгейтовские оскалы, отчего-то кажущиеся совсем неуместными в гнилозубой "койотской" компании. Масуд кивает, гасит улыбку и принимается усердно запивать ее чаем. Остальные члены стаи, не отставая от вожака в области чая, ограничиваются молчаливыми улыбчивыми кивками.

— Лучше бы они совсем не улыбались, — шепчет Яник Андрею. — Такой улыбочкой только детей пугать.

— Это от сладкого чая. И от курева. Сколько ни говорил с ними, ни разу не видел, чтобы они чего-нибудь ели. Только хлещут этот свой чай и смолят, хлещут и смолят...

Словно в подтверждение, "койоты" дружно закуривают.

— Чего ждем? — недовольно спрашивает Мишаня. — Задохнуться можно... Ты бы спросил их, Андрей.

Но спрашивать не приходится; Масуд, правильно истолковав мишанино беспокойство, показывает на мобильный телефон, что-то говорит на катастрофическом английском и снова улыбается своей неконвенциональной улыбкой. Ага. Понятно. Ждем звонка.

Звонок раздается в половине десятого — пора. Во дворе "койоты" навешивают на себя почти весь багаж; Янику и Андрею остается совсем немного, а Мишане и вовсе не позволяют нести ничего, кроме камеры, расстаться с которой он не соглашается категорически. Дождь перестал, зато подмерзло, и ветер усилился. Первый час идут по относительно неплохой грунтовой дороге, быстро, гуськом, в полнейшей темноте. "Вот видишь, — говорит сам себе Яник, — а ты боялся... еще два часа — и в дамках. Это ж просто прогулка, еще и вещички за тебя несут..." Он неожиданно утыкается в спину идущего впереди "койота". Стоп.

Группа пристраивается за грудой каменных глыб, очертания которых четко вырисовываются слева на фоне какого-то слабого зарева. А... это турецкий военный лагерь... вон и флаг. Лагерь ярко освещен, от него до места, где они прячутся, совсем немного — метров пятьсот. Но дело, собственно, даже не в лагере; дело в речке, дальше, прямо по курсу — речку-то, видимо, надо переходить... а где же мост?.. а мост господам нелегалам не положен, нет, никак не положен. Так что — вброд. Это Масуд и объясняет им на пальцах. Не бойтесь, там неглубоко, ерунда — он показывает ладонью уровень ниже щиколоток — даже ноги не замочим...

Главное — быстро, очень быстро, потому что, если заметят — будет плохо: турки долго не думают, а сразу стреляют — он показывает: "бах!"... "бах!"... и потешно роняет голову набок, изображая труп. Ага, очень смешно. Прямо ухохочешься. Но ладно, надо так надо, ничего не поделаешь... тогда пойдем уже скорее? — Подождите... — Масуд указывает на тлеющие огоньки сигарет. Это турецкий патруль ленивым прогулочным шагом шкандыбает вдоль речки, спотыкаясь и оскальзываясь на мокрых камнях. — Вот пройдут, тогда уж и мы. — А долго ли еще, Масуд? — Два километра, — говорит он и для верности добавляет два растопыренных в форме "V" пальца. — Всего два? Ну, это мы шустро, это мы чик-чак...

Вода обжигает холодом. Перед самым Яниковым носом прыгает багаж на спине "койота", проворно преодолевающего неширокую речку. Сколько тут? Двадцать, тридцать метров? — Фигня... только вот вода-то уже по колено... а, черт! — и течение ничего себе — так и лупит, так и норовит сбить... сволочь... А вода уже щекочет бедра; Яник с ужасом видит, как передний "койот" проваливается по пояс... экая падла этот Масуд! — говорил ведь "по щиколотку"!.. он инстинктивно приподнимается на цыпочки... какое там!.. ледяные тиски стискивают мошонку; он и не знал, что есть на земле такой холод, такая боль... и живот... Господи, да что же это?! Отчаяным усилием Яник выпрастывается из этого ада — скорее, скорее... вот уже и наверх пошло, вот уже и мельче... фу-у-у... слава Богу...

Выскочив на противоположный берег, Яник приостанавливается, но задний "койот" грубо толкает его в спину — вперед, вперед, вперед! Оступаясь и скользя, он бежит дальше, еще и еще, тщетно стараясь попадать непослушными ногами в такт бешено колотящемуся сердцу. В двухстах метрах от берега — каменистая гряда. Передний "койот" ловко обегает большую глыбу и, обернувшись, подтягивает к себе Яника. Все. Можно перевести дух.

Яник оглядывается. Отсюда, из темноты, брод кажется ярко освещенным близкими прожекторами турецкого лагеря. Не дай Бог, патруль вернется... Вот Андрей, подгоняемый своим провожатым, выбирается на берег. Пригнувшись, они поспешают сюда, в укрытие. Мишаня еще на середине реки. Его ведут двое, Масуд замыкает. Яник видит, как неуклюже двигается комок Мишаниной вороньей шубы. Шуба, понятное дело, сильно намокла, отяжелела, и теперь течение тянет Мишаню за собой, вырывает из сильных "койотовых" рук. Вдобавок ко всему, он им совсем не помогает. Он боится за камеру. Камера тоже может намокнуть, и тогда... что же он будет делать тогда?.. как же они будут снимать репортаж? Преодолевая мертвую тяжесть шубы, Мишаня удерживает над головой сумку с камерой, повыше, понадежнее... а двое курдов отчаянно вырывают его из обволакивающих неумолимых лап течения, изо всех сил подтягивая к берегу.

Они уже почти победили, самый глубокий участок пройден; и тут Мишаня, пошатнувшись, подскальзывается и падает во весь рост, беспомощно хватая руками воздух и — о ужас! — выпуская из рук заветную сумку. Яник видит, как Масуд титаническим усилием выдергивает его из-под воды, как вдвоем со вторым "койотом" они пытаются выволочь Мишаню на берег... но нет... Мишаня не хочет!.. Мишаня ищет оброненную камеру — ищет оброненный главный смысл, ценность и обоснование всей его непутевой жизни.

Уже зная, что сейчас произойдет, Яник смотрит на то, как они возятся в пяти метрах от берега, как Мишаня отталкивает "койотов", как отчаявшийся Масуд тычет ему под нос своим "калачом", угрожая... но что Мишане эти угрозы?.. клал он на них с высокой колокольни, на эти угрозы... ему бы камеру... камеру... И он сбрасывает надоевшую шубу, чтобы было легче искать, и злобный приток большой ассирийской реки, радостно урча, подхватывает добычу, твердо зная, что она не последняя, что если еще немного постараться, то и весь этот потный идиот достанется ей целиком, а может, и по кусочкам — вот ведь и патруль возвращается.

Да, он и в самом деле возвращается — Яник слышит крик и первую автоматную очередь, еще не прицельно, еще издалека. Он видит, как Масуд с товарищем, сбросив с плеч багаж и оставив Мишаню, стремительно выскакивают на берег и бегут в укрытие, по-заячьи петляя, пригибаясь, падая и перекатываясь. Он видит, как Мишаня продолжает шарить по дну, отдуваясь и, скорее всего, потея по обыкновению, как двое солдат подбегают к противоположному берегу, и один из них встает на колено и удобно прицеливается. Яник открывает рот, чтобы крикнуть Мишане: беги!.. беги!.. беги!!! — и не может... и только странный птенячий писк вырывается из его сжатого спазмой горла: "е-и... е-и..."

Разъяренный Масуд бурей врывается в укрытие, он держит автомат наперевес и, не разбирая куда, лупит стволом и прикладом по оцепеневшей группе — не стоять!.. быстро!.. вперед!.. и, повинуясь этому неистовому натиску, Яник бежит, бежит вместе со всеми, слыша стрельбу за спиной, точно зная, что именно происходит там, на реке, затылком видя Мишаню, сердитым медведем отмахивающегося от назойливых пулевых толчков, мешающих ему в его важных поисках, падающего в крутящуюся, яростную воду — потому что ноги вдруг перестают держать; шарящего по дну до последнего, до сначала панического, а затем спокойного осознания того, что — все, камера пропала, уже не вернуть... а вместе с нею, кстати, — и жизнь... а жалко... ведь только-только снимать начали, какие репортажи можно было бы сде...

Они бегут бесконечно долго, как во сне, и так же медленно, как во сне; все время вверх, и вверх, и вверх, без дороги, без тропки — во всяком случае, без видимых Янику дороги или тропки — даже не бегут, а судорожно карабкаются по склону, хватаясь за камни, цепляясь за кусты; а камни и кусты тоже не остаются в долгу, ответно хватая их за ноги, цепляя за одежду, в кровь раздирая руки и лодыжки. Пот заливает глаза, скатывается по лицу, солонеет на языке... или это не пот, а слезы?.. или и то и другое вместе?.. Нет времени понять, нет времени подумать — надо ползти, карабкаться на эту гору, хвататься за эти камни, цепляться за эти кусты, что тяжело до невыносимости, но все-таки легче, легче, чем просто думать о нем, о толстом недотепе, оставшемся позади, о дорогом друге Мишане Чернове, чье нашпигованное пулями, исковерканное рекою тело, перекатываясь на перекатах, обиваясь о пороги, сплавляется вниз, к уже широкому здесь Тигру-людоеду, и еще дальше, и дальше — к мертвым ниневийским холмам, где торжествующий дьявол распускает свой двенадцатиглазый павлиний хвост.


2

Но все когда-нибудь кончается, даже этот бесконечный склон; они переваливают через хребет и останавливаются отдышаться под острыми скальными обломками, черными и беспорядочными, как зубы Масуда. Погони нет, и, видимо, не будет — ленивым туркам западло лезть в темноту, в холодную воду, под "койотские" "калачи". Постреляли и хватит, хорошенького понемножку, одного завалили — и то хлеб; будут теперь знать, курдские бандюганы...

Масуд мрачно молчит — один клиент потерян, да и часть багажа — тоже. Сколько за это вычтут? И главное, будь хоть в этом его, Масуда, вина — так ведь нет — всё этот толстый ишак, будь он неладен; и дернул же его черт обронить эту дурацкую сумку прямо посередине реки! А ведь говорили ему — отдай сумку, отдай... нет!.. самому нести захотелось, ишак упрямый. Вот и плыви теперь со своим упрямством кормить рыб в Тигре. Еще и нас чуть не погубил; сколько мы с ним там возились?.. минуты три, не меньше... да за это время две такие группы могли переправиться! Масуд ожесточенно трясет головой. Эх, знал бы он заранее, что толстяк окажется бесноватым... тогда можно было бы не тратить попусту драгоценное время на бесполезные уговоры, а просто сразу оглушить его хорошей плюхой по дурной башке, да волоком, волоком... вдвоем-то успели бы дотащить... Эх, жаль, что там не догадался, на реке. Он вздыхает, встает и подходит к Андрею, объясняться.

Андрея бьет крупная дрожь. Теперь, когда адреналиновое опьянение побега прошло, он ощущает жуткий холод от мокрой одежды. Дать бы по морде этому сраному курду... "по щиколотку"... подлец. Еще и Мишаня гикнулся. Хотя Мишаня, если честно, сам виноват. Курд здесь ни при чем. Ну и что? — зло обрывает сам себя Ревич. — Ну и что? Если этот сучий "койот" думает, что я ему за троих заплачу, то он, гад, сильно ошибается. Плюс багаж потерянный. Шести тысяч хватит. Если, конечно, целыми отсюда выберемся. А то и пяти. Сволочь. Стуча зубами, он слушает сбивчивую англо-курдскую речь, качает головой и показывает знаками — после, после. Не до этого сейчас. Сейчас — согреться... как там насчет костерка?

Масуд испуганно машет руками — какой костерок? Что они, все с ума посходили, эти клиенты? Вон же турки, там, внизу, в километре отсюда... или не видно? Надо двигаться, идти вперед, быстро, быстро... а ну-ка, вставайте. Вперед, так и согреетесь.

Яник встает вместе с "койотами". Вперед так вперед. Думать потом будем, а сейчас — чем хуже, тем лучше. Он еще помнит армейские учения в зимнем Негеве, так что этими ассирийскими горами его не испугаешь. А что до мокрой задницы, то и это терпимо — главное, можно двигаться, согреваться, не то что в снайперской засаде где-нибудь под Рафиахом. Как там Андрей? Яник наклоняется к Ревичу, трогает его за плечо. Андрей!.. Эй, Андрей!.. Ревич пытается что-то сказать, но, кроме стука зубов, ничего не выходит. Что? — Сколько... осталось... спроси его, сколько осталось?.. Яник поворачивается к Масуду. — Сколько?— Два! — Масуд поднимает вверх сложенные буквой "V" пальцы, как давеча. "Врет ведь, сука", — думает Яник.

— Два километра, — говорит он Ревичу. — Вставай, Андрюша. Вставай, братишка. Держись, немного осталось. Надо идти. Давай-ка я тебе помогу... ну, вот и хорошо.

Вниз идти нисколько не легче, особенно в полной темноте. Вязкая грязь липнет на ботинки, камни предательски опрокидываются, выворачивая ступни, острые скальные сколы врезаются в щиколотки. Яник сосредоточивается на качающейся перед его носом спине Масуда, изо всех сил стараясь повторять его уверенные простые движения. Главное — не сломать ногу, вот что; упасть не страшно, а вот ногу... Он падает, подскользнувшись в грязи, и тут же вскакивает — как там ноги? Ноги, слава Богу, в порядке, а что спину ушиб — то черт с ней, со спиной... вперед, вперед...

Он слышит впереди журчание воды; спуск кончился. Что это — опять река? — Нет, на этот раз — небольшой ручей; этот и в самом деле — по щиколотку. Привал? Нет, Масуд, не останавливаясь, продолжает движение вверх по склону. Яник начинает чувствовать усталость. По его расчетам, они идут уже около четырех часов. А это значит, что, скорее всего, сразу же за этим подъемом можно будет увидеть огни Заху, или дорогу со ждущим их автомобилем, или хрен знает что — неважно... главное, чтобы эта "легкая прогулка" закончилась. Эта мысль придает ему силы, он упрямо тянется за масудовой спиной с болтающимся на ней "калачом", оскользывается, падает, раздирая локти и колени, подтягивается, хватаясь за ветки редких низкорослых кустов.

Интересно, как там Андрей? Уж если ему, Янику, с его недавней армейской тренировкой, настолько тяжело, то Андрею вовсе не позавидуешь... Но Яник гонит от себя эту мысль: в конце концов, ведь Ревич там не один — рядом с ним, сзади, еще четверо проводников; за что-то им деньги платят, черт побери? Подъем продолжается неимоверно долго, все в том же ровном и быстром темпе, задаваемом стожильной масудовой спиной, раскачивающимся маятником "калача", глухим тамтамом крови в висках. Краем глаза Яник видит белое пятно, еще и еще... снег?.. точно, снег... высоко же они забрались... Только тут он понимает, что очень хочет пить, так что снег как нельзя кстати. Яник зачерпывает пригоршню мокрой массы и сует в рот... кайф... как мало нужно для счастья.

Гребень появляется внезапно, когда надежда на него уже исчезла, втоптанная в подернутую ледком грязь. Масуд останавливается на небольшой скальной площадке, поджидая Яника.

— Ты — окей! — говорит он и одобрительно хлопает Яника по спине. — Стой. Жди.

Яник переводит дух. Он распрямляет спину, согбенную долгим карабканьем. Он поворачивается в ту сторону, где по его расчетам должны светиться огни Заху, и сердце его падает. Там нет ничего, только мокрая, расцвеченная пятнами снега темень, только контуры гор, слабо вычерченные наклевывающимся рассветом. Яник хватает Масуда за плечо.

— Где? — кричит он. — Где? Заху? Где?

Масуд делает неопределенный жест на северо-восток. Там. Далеко? Масуд улыбается и поднимает вверх два пальца, растопыренных латинской буквой "V". Два. Два километра. Яник кивает.

— Слушай, ты, мечта дантиста, — говорит он Масуду по-русски. — Тебе сильно повезло, что автомат сейчас у тебя, а не у меня... Ты даже не представляешь себе, насколько.

— Йес, — радостно соглашается "койот". — Ту.

Два. Подтягиваются остальные. Андрей еле передвигает ноги. Один из проводников обвязал его своим кушаком и теперь тянет за собой на прицепе. Другой подталкивает сзади прикладом автомата. Выйдя на площадку, они останавливаются, и Андрей, почувствовав слабину, немедленно опускается на землю, как лишенная поддержки марионетка. Глаза его закрыты. Плохо дело, — думает Яник.

— Масуд, — говорит он. — Отдых. Здесь.

— Нет, — качает головой Масуд. — Мы должны вперед. Сейчас.

Яник подходит к нему вплотную и указывает на полубессознательного Андрея.

— Он не сможет. Ты не получишь ничего. Ничего. Деньги — нет. Аут.

Подумав, Масуд снова качает головой и улыбается несколько напряженно.

— Почему? Уже близко, — он поднимает свое "V". — Два.

— Нет, — кричит Яник прямо в чернозубую улыбку. — Нет! Не два! Один!

И он тычет под нос "койоту" свою правую руку с оттопыренным в неприличном жесте средним пальцем.

— Это ты понимешь, чурка гнилозубая? Один!

Улыбка исчезает с лица курда. Глядя в его непроницаемые глаза, Яник слышит сзади отчетливый металлический звук взведенного затвора. Обидно так умирать, — думает он, — Мишане-то сразу повезло, а мы еще целую ночь мучились...

Масуд выстреливает несколько резких гортанных слов. Он смотрит на Яника в упор, пытаясь распознать непонятную природу этого странного русского. Чем он угрожает ему, этот слабый глупец? Пальцем? Или собственной смертью? И насколько серьезна его угроза? Может, просто надавать ему хорошенько по шее, и все образуется? Нет, не похоже... этот не уступит. Да-а... наградил черт клиентами... Связать и тащить волоком? Трудно... двоих даже впятером не вынесем... еще ведь багаж... и скальная полка — там особо не развернешься... нет, отпадает. А может, дать ему этот отдых?

— Окей, — говорит наконец Масуд. — Отдых. Час. Один.

— Два! Два часа! — мстительно отвечает Яник и, закрепляя победу, демонстрирует "V" собственного изготовления. — Два!

Масуд кивает и начинает расстегивать вьючные ремни.

Для начала Яник осматривает багаж. Пропала антенна и большая часть аппаратуры, личные вещи — на месте. Вот и славно. Где-то тут у Мишани был спирт... На протирку объективов он уже не понадобится, а вот на воскрешение из мертвых... Он быстро собирает нужные шмотки и приступает к делу. Андрей даже не открывает глаз, когда Яник стаскивает с него мокрую одежду и разбухшие кроссовки. Тело его холодно, как у мертвеца. Яник плескает на него спирт и принимается безжалостно растирать шерстяным носком. Покончив с ногами, он натягивает на Ревича сухие штаны и обувь и передвигается выше, к животу и груди.

— Боо-о-льно, — жалуется Андрей. — Отстаньте... спать...

— Больно — значит жив... — Яник неумолимо работает носком. — Ты куда это собрался? Завел меня неведомо куда, а теперь — в кусты? К Мишане захотелось, репортажи делать?..

Ну вот, вроде все. Он покрепче укутывает Ревича во все свободные куртки и свитера. Теперь хорошо бы и самому переодеться... Один из проводников трогает его за плечо. Что такое? Чай. "Койоты" тоже времени не теряют — на газовой плитке булькает чайник. Яник бережно принимает горячий стакан, делает один глоток и доливает спирта. Так-то оно лучше, по-нашему... а то напихали сахару... Он приподнимает голову дремлющего Ревича: а ну-ка, Андрюша, хлебни живой водицы... Андрей глотает торопливо, жмурясь от удовольствия. Ну и чудно... теперь дрыхни.

Затем Яник переодевается сам. Сейчас бы покурить... но сигареты намокли. Может, стрельнуть у этих, как их там — койоты позорные?.. Масуд, будто подслушав его мысли, подходит с пачкой. Понаблюдав за яниковыми реанимационными усилиями, он проникся к нему дополнительным уважением. Настолько, что решился на неформальные контакты.

— Ты? — говорит он, присаживаясь рядом на корточки. — Ты? Имя?

Прежде чем ответить, Яник берет сигарету и закуривает. Он еще сердит на Масуда и потому решает не допускать никакой фамильярности.

— Имя? — переспрашивает он. — Мое имя — Иона.

— Что? — Масуд отшатывается, как от удара палкой. — Юнус?!

Он поспешно отползает к своей стае, и они начинают интенсивно кудахтать, на все лады склоняя слово "юнус" и часто-часто, с непонятным выражением, напоминающим страх, поглядывают на Яника. Затем один из "койотов" встает и, согнувшись в три погибели, семенит в его сторону, держа стакан чая в вытянутых руках. Не доходя двух шагов, он опускается на колени и ставит стакан у яниковых ног. Голова его низко опущена, лоб почти касается земли. Юнус... — слышит Яник сдавленное бормотание. Юнус... Юнус... Отползает "койот" тоже довольно странно — реверсом, избегая поворачиваться спиной и все так же низко опустив голову.

Недоумевающий Яник берет стакан. Что такое? Что теперь? Час от часу не легче с этими аборигенами... А... ну их... лишь бы Андрей оклемался. Он допивает чай и закрывает глаза. На черном фоне смеженных век в дремотном калейдоскопе мелькают камни, кусты, пятна снега... и снова камни, камни... и круглое озабоченное Мишанино лицо с капельками пота на обширной лысине. Нет уж, Мишаня, — решительно командует ему Яник, — нет уж; не сейчас, подожди, друган, потом потолкуем... потом... мне теперь выживать надо и Андрея вытаскивать... так что потерпи уж, ладно? Мишаня улыбается своею виноватой улыбкой и уплывает в черно-желтую сонную круговерть камней и кустов... и — вот она, наконец — Пал... Пал ласково улыбается ему; она берет его сердце обеими руками и тихонько выкручивает, как тряпку, и от этого сердце щемит, неимоверно нежно и счастливо, и он взлетает над всем остальным миром, с его камнями, кустами, Ревичем и Мишаней, взлетает туда, где есть лишь Пал, и мягкая тряпка его собственного сердца, и свет, и радость... и засыпает, засыпает.


3

Он пробуждается, как от толчка, сразу, рывком, все вспомнив, и открывает глаза во всеоружии этого неприятного, плохого, но необходимого знания. Уже совсем рассвело; холодный ветер суетится под серым клочковатым небом, мокрые горы окружают его со всех сторон, куда только хватает взгляда. Андрей мирно посапывает рядом, и стая "койотов", сгрудившись вокруг непременного чайника, терпеливо ждет яникова пробуждения. Сколько же он спал? Часа четыре, не меньше... надо же, и Масуд не разбудил... странно... а ведь как торопился. Яник потягивается и встает, вслушиваясь в мышцы и суставы. Результаты его вполне удовлетворяют — есть, конечно, нытье тут и там, но до истерики не доходит.

Проводники наблюдают за ним молча, с каким-то непонятным почтением. Да что такое? А... — вспоминает он, — это началось еще ночью, с имени... Юнус... да, точно... надо же, экое имя у него значительное. А ну-ка, проверим... Яник поворачивается к "койотам" и делает подчеркнуто повелительный жест, подзывая Масуда. Примерно так же он подзывал в армии провинившегося салагу-новобранца — пронзительный и в то же время небрежный взгляд куда-нибудь в область лба, скупое движение указательного пальца и презрительно оттопыренная нижняя губа... Эффект превосходит все ожидания: Масуд поспешно вскакивает и бочком, мелкой побежкой, подкатывается к нему, неся стакан чая. Во дела!

Только богатый опыт армейских внеуставных отношений позволяет Янику не выдать своего безмерного удивления. Он важно, не поблагодарив, принимает стакан, неторопливо отхлебывает, кривится и лишь затем снисходит до звукового контакта.

— Почему не разбудил? — спрашивает Яник, как и положено начальству — отрывисто и негромко, показывая для верности на часы.

Масуд молчит. Его угловатая поза выражает сложную гамму противоречивых ответов и оправданий — от "не хотели тревожить священный сон господина" до "виноват и готов понести заслуженное наказание".

— Ладно... — Яник милостиво ослабляет испепеляющую мощь взгляда, оставляя, впрочем, Масуда в неведении относительно его будущей судьбы — отменено ли наказание?.. или просто отсрочено?.. — Будите его. Идем дальше.

Он коротко кивает на спящего Андрея и, не глядя, возвращает недопитый чай, будучи уверенным, что услужливая рука подхватит стакан как раз вовремя. Что, собственно, и происходит.

Андрей поднимается с трудом, охает, делает несколько пробных шагов и приседает, безнадежно мотая головой. Ничего, расходится... Яник наклоняется к нему, кладет руку на плечо, заглядывает в глаза: — Как дела, братишка?

— Уже получше... — Андрей поднимает осунувшееся лицо. — Спасибо, Яник. Пока сюда шли, думал — сдохну. А сейчас получше... я дойду, ты не волнуйся.

— Ну и славно. Ты вот что... пойдешь сразу за мною. Если что — не стесняйся, цепляйся за мой пояс, хорошо?

Ревич благодарно кивает.

— И еще... — продолжает Яник. — Настраивайся на долгий путь. Сколько нам осталось — неизвестно; у этих друзей спрашивать бесполезно, они только до двух считать умеют. По моим расчетам, идти еще минимум сутки, на это и рассчитывай. Теперь... жратвы у нас нету, только чай этот липкий, так что пей больше. Пойдем не торопясь, в твоем темпе. Как почувствуешь, что — все, кончаешься — говори мне, отдохнем. Я этому капо больше не позволю гонять нас по горкам, как сидоровых коз. Он у меня теперь на крючке, папуас курдский... Почему — не спрашивай, сам не знаю. Ну, давай... поднимайся... сначала будет несладко, потом расходишься.

Они начинают спускаться. При свете дня идти легче. Из Мишаниного свитера Яник соорудил толстые гетры себе и Андрею; теперь их избитые и ободранные голени худо-бедно защищены. Спуск — подъем и опять — спуск. Масуд и в самом деле ведет группу не торопясь, намного медленнее, чем раньше. Причина выясняется часа через два, когда они выходят на середину очередного склона. Там Масуд неожиданно сворачивает к небольшой укромной пещере, сбрасывает с себя багаж и со всем респектом приглашает Яника следовать за ним — вверх, к невысокому нагромождению камней. Он двигается, пригнувшись, будто прячась, и Яник следует его примеру. Дойдя до гребня, Масуд и вовсе начинает передвигаться ползком. Что за черт? Недоумевающий Яник ползет следом. Наконец, проводник останавливается и делает ему знак — смотри, там, внизу...

И впрямь. Внизу, в каких-нибудь трехстах метрах, очередной турецкий лагерь — палатки, джипы, сторожевые вышки, белый полумесяц и звездочка на выцветшем кровавом фоне.

— Видишь? — шепчет Масуд. — Нам надо туда, — он машет рукой мимо лагеря. — Днем нельзя, только ночью. Снайперы... Пу!.. Пу!.. Будем ждать. О'кей?

Яник кивает. Теперь ему понятна давешняя ночная торопливость "койота" — видимо, он планировал преодолеть опасный участок еще до рассвета. Сейчас же и в самом деле спешить некуда. Они спускаются назад, к группе. В пещере, ясное дело, уже шипит газовая плитка... чай, будь он неладен. Яник подсаживается к Андрею.

— Знаешь, босс, — говорит он. — Если случится невероятное чудо, и Господь вернет меня домой, то никогда, клянусь — никогда!.. я не возьму в рот напитка под названием чай... Эх, сейчас пивка бы подогретого... с горячими сосисками... а еще лучше — водочки со стейками... или, на худой конец...

— Перестань, а? — Андрей с отвращением прихлебывает из своего стакана. — И без твоих описаний тошно... Сколько времени мы не ели? Сутки?

— То ли еще будет... — успокаивает его Яник. — Давай-ка лучше спать — так сытнее.

Но сна нету. Голод и усталость сварливо переругиваются в грустном яниковом организме — кто главнее? В пещере сухо и не задувает, но согреться не получается никак. Поворочавшись, Яник садится и смотрит на мокрое полотнище неба, разрисованное грязными клочьями облаков. В голове у него медленно шевелится тупая пустота, такая же серая, как это мерзкое небо, с такими же бесформенными, как эти облака, обрывками мыслей. Отчего-то ему вспоминается Мишанина шуба, бесформенная, черная, воронья шуба на рыбьем меху... и как Мишаня ездил за ней к приятелю в Хайфу... и с какой гордостью демонстрировал Янику это замечательное приобретение.

— Откуда она у него взялась, эта шуба? — вдруг спрашивает Андрей.

Яник вздрагивает; надо же — такое совпадение — Ревич тоже не спит и думает о том же... Хотя, если вдуматься — что тут такого невероятного?

— Приятель подарил... из Хайфы... Что тут смешного?

Андрей и в самом деле смеется. Яник смотрит на него в полном изумлении. Впрочем, он уже имел возможность наблюдать удивительную живучесть Ревича, его поразительную способность выстраиваться заново, с легкостью фокусника воскрешать в себе эту особенную, циничную самоуверенность. Тогда, в переулке, и сейчас, в этих гиблых горах, он был, казалось, напрочь размазан страхом смерти, слабостью, чугунной тяжестью обстоятельств... но вот — как будто кто-то сверху, как в компьютерной игре, щелкнул мышкой, вдохнул в жалкую выпотрошенную шкурку новые жизни, и — опаньки!.. — прежний Андрей во всей красе и силе насмешливо смотрит на Яника из кокона свитеров.

— Вспомнил историю про Ермака Тимофеича. Он, если знаешь, тоже из-за шубы погиб. И шуба, кстати, тоже дареная, с царского плеча... утянула на дно реки удалого атамана... прямо как Мишаню нашего, да будет вода ему пухом.

— Экий ты... — Яник ищет подходящее слово; отвращение переполняет его. — Экая ты мокрица, Ревич, честное слово. Человеческого в тебе — считай, что и нет. Разве что, если напугать тебя как следует — тогда только и проглядывает что-то нормальное... тьфу!..

— А чего это ты так вскинулся? — удивляется Андрей. — Я что — недостаточно почтителен к светлой памяти почившего товарища? Так я вообще недостаточно почтителен ко всему на свете, включая, кстати, себя самого. Я ж не на Мишаню плюю, я на весь мир плюю. А поскольку Мишаня в этом мире — часть, то и на него попадает, автоматом... Или ты считаешь, что я каким-то боком в его смерти повинен? Нет?.. Так в чем тогда претензии?

Яник молчит. Действительно, разве Андрей виноват в том, что случилось на реке? Нет ведь? Потому что, если виноват Андрей, то виноват и Яник... такая вот логика получается. А все равно как-то режет слух эта его интонация, противно как-то... и ухмылка эта дрянная... так бы и врезал...

Ревич снова ухмыляется.

— А знаешь, ты ведь сейчас интересную вещь сказал — про страх. Характерную такую. Только сам ты ее, видно, до конца не просекаешь. Давай-ка я тебе растолкую, так уж и быть — времени все равно навалом. Попользуйся напоследок моим могучим интеллектом... дарю!.. — как шубу с царского плеча.

Ты говоришь: только когда я напуган, во мне есть что-то человеческое. Так? Ага... Ляпнул-то ты, не подумавши, а ведь тут целая философия кроется. "Человек должен бояться" — вот какая философия. Бояться! Только тогда, мол, он и человек! Ты понимаешь? Не гомо сапиенс — человек разумный, а гомо обосрапиенс — человек боящийся — вот он, ваш идеал! Кто же после этого мокрица? Я или ты?

У вас там, в Израиловке, бегают тараканы в черных лапсердаках, сами себя пейсами погоняют... — как они называются, не подскажешь? — "Харедим"! Страшащиеся! Скажи-ка, кто из нас больше на мокрицу похож — я или они? Я — человек разумный, свободная образованная личность, гражданин вселенной, или они — невежественные каракатицы в мокрых от страха штанах? А? Говори что хочешь, а для меня ответ очевиден.

Ты, конечно, можешь возразить, что и я боюсь, иногда, время от времени... А я и не спорю, бывает и со мною, очко-то не железное; не часто, но поигрывает... Только ведь разница-то в чем? Разница в том, что я этих моментов стыжусь, вижу в них проявление слабости, что-то мешающее, не-человеческое. А ты вот — наоборот. Ты именно в подлом этом страхе человеческое углядел... Где ж тут логика?

Андрей замолкает и снисходительно смотрит на молчащего Яника.

— Эй, Яник! Ну скажи что-нибудь, что ты молчишь, как пень? Или спишь?.. усыпили мальчика умные разговоры?

Яник неохотно пожимает плечами.

— Не знаю. По логике ты, наверно, прав... но дело тут не в логике.

— Не в логике? Ну?.. давай дальше. А в чем?

— А в том, что противно. Понимаешь? Ты вот мне противен со всей твоей ловкой логикой. А Мишаня — наоборот; он, может, и потел чересчур, но это — от сердца. Сердце у него было больное. А у тебя от сердца — ничего, все — от головы. Если б я мог вас двоих местами поменять — так, чтобы он тут вместо тебя сидел, а ты бы вместо него мертвым лежал... поверь, ни секунды бы не думал. Да что там... Я бы за него одного сотню таких, как ты, отдал бы... свободных образованных личностей.

— Да и о какой свободе ты говоришь? Это ты-то свободен? — Яник вдруг ощущает удивительную, странную легкость, с которой рождаются слова... они будто даже приходят к нему не изнутри, а извне, сгущаются из полумрака пещеры, капают с серого дождливого неба, скатываются прямо в руки по мокрому каменистому склону. — Как бы не так! Посмотри на себя — ты ведь живешь в вечной погоне, причем в обеих ролях одновременно: ты гонишься за чем-то; кто-то гонится за тобой. Это ты называешь свободой? Мишаня мне что-то рассказывал, не помню уже — что ты, мол, владелец заводов-газет-пароходов... но как можно чем-то владеть на бегу?

Да и страхи бывают разные. Тут я каюсь — ошибся. Нет в твоем страхе ничего человеческого. У тебя страх мышиный — а ну как догонят? Боли ты боишься, вот чего... смерти... это страх простой, животный, на уровне инстинкта. А у этих тараканов пейсатых, как ты их называешь, страх другой, не такой...

Яник поднимает к глазам свои грязные исцарапанные ладони, изуродованные острыми кромками камней и колючим кустарником. Ему вдруг кажется, что они светятся... что за чушь... конечно, нет!.. — это просто бездомный, отбившийся от своих луч чудом выпрастался из-под клочковатого облачного одеяла и приблудился к ним, сюда, в эту пещеру, в пахнущий гнилью и человеческим калом полумрак. Это всего лишь луч... отчего же тогда "койоты", вжавшись в стену, с таким откровенным страхом смотрят из дальнего угла пещеры? Отчего Андрей, умный циничный Андрей, гражданин вселенной, владелец заводов-газет-пароходов, уставился на него с таким боязливым изумлением? Или это тоже кажется?

Андрей принужденно смеется, по одному выхаркивая из себя уродливые смешки. Но ему не смешно, ему страшно.

— Ну, ты прямо философ... пророк Иона. Или как это по-местному — наби Юнус?.. — Ревич старается звучать насмешливо, но получается как-то глухо, жалко, просительно... почему?.. что это он вдруг, в самом деле?.. нашел, кого бояться! Этого неотесанного неуча, мальчишку?! Он начинает злиться, прежде всего на себя самого, на свою непонятную, необъяснимую трусость, он раздувает эту злость — чтобы заглушить страх, забить его поглубже, замять, уничтожить. Но страх не дается, он поднывает в низу живота, тоненько просит: хватит, перестань, замолчи, не дразни лихо... вон, смотри, "койоты"-то как притихли, сидят и молчат в тряпочку, и ты помалкивай. Но не таков Андрей Ревич, чтобы уступать пустым страхам и глупым предчувствиям. Он упрямо наклоняет голову и говорит тихо, но твердо:

— Чепуху ты гонишь, паренек. Другой страх... Страх — он всегда одинаков.

— Так уж и одинаков? — отвечает ему незнакомый Яник. Или это не Яник?.. — Так уж и одинаков? Сейчас, к примеру, ты чего испугался? Молчишь?.. А давай я тебе растолкую. Другой страх — он не оттого, что догонят и убьют; он вообще к беготне отношения не имеет. Другой страх говорит: там ли я стою?.. — а вдруг не там? Тот ли я человек?.. — а вдруг не тот? А еще он говорит: как же так получилось, что ничем путным в этой жизни я не занимался, кроме идиотской беготни вокруг дивана; ничего не успел, а жить-то мне всего неделю и осталось. Одну неделю! Это я тебе говорю от имени наби Юнуса, коли уж ты изволил его упомянуть.

Яник смотрит на бледное лицо Андрея, на его трясущиеся губы, и ему становится неприятно. Зачем раздавил человека? Он ощущает в себе какую-то чудовищную силу, как во сне. Как во сне?.. — Ну, конечно, он спит. Спит! И слава Богу, и никакой мистики... Придя к этому утешительному заключению, Яник облегченно вздыхает и командует: — Ну и ладно. Побазарили, и хватит. Давайте спать. Все. — И действительно засыпает.

Поздним вечером, когда они выходят вслед за Масудом навстречу второй ночи каторжных альпинистских работ, Андрей спрашивает Яника как-то уж совсем небрежно — что он, собственно, имел в виду, говоря об одной оставшейся неделе?

— О какой неделе? — не понимает Яник. — А... надо же, а я был уверен, что мне все это приснилось... Да ну, не обращай внимания — это я так, ляпнул, не подумавши...

— Дурак ты, техник, и шутки у тебя дурацкие.

— Ага, — с готовностью соглашается Яник. — Сойдемся на этом. Устали мы очень, вот и глючим на ровном месте. Хотя, что я говорю — какое же оно ровное, это место?

Устали — не устали, но вторая ночь дается им обоим на удивление легче. Приноровились, что ли? К рассвету группа выходит на мосульское шоссе, в десяти километрах южнее Заху. Перед тем как сесть в такси, прощаются с "койотами". Яник протягивает Масуду руку. Тот берет ее в обе ладони и, наклонившись, прикладывает ко лбу. Остальные проводники в точности повторяют его жест. Затем "койоты" пятятся, сбиваются в стаю и с видимым облегчением поворачивают обратно, в горы. Андрея они вниманием не удостаивают. Сил удивляться всему этому уже нет никаких. — Куда? — спрашивает шофер у Яника. — Дахук, — отвечает Андрей.


4

Комната полна мух. Жужжа с похвальной синхронностью, они вдохновенно исполняют весенний концерт для контрабаса с оркестром. Солист огромен и космат; он уверенно ведет свою басовую партию, время от времени прерываясь, чтобы поползать по Яникову носу. Остальные части Яника ему недоступны, ввиду надежной упакованности под одеялом. Нос же оставлен снаружи — дышать-то надо, и лихой контрабасист использует это на всю катушку, заряжается творческой энергией, пока Яник, чертыхнувшись, не смахивает его медленным пальцем. Легко увернувшись от этой неуклюжей дубины, солист взлетает в пустоту комнаты, звенящую скрипками и альтами его менее знаменитых товарищей, в кишащий танцующими пылинками полуденный свет и, поднявшись к самому потолку, как на подиум, вступает в такт мощной гудящей нотой.

Проклятые мухи... развели тут свою музыку, поспать не дают. Крылатому оркестру не мешают даже более крупные летающие объекты, на звук опознаваемые Яником то как планирующие на Мосул тяжелые бомбардировщики, а то и просто как патрульные самолеты и геликоптеры. Снаружи, между прочим, война... но мушиные музы не молчат, даже в громе американских пушек. Гады. Яник осторожно высовывает нос, и вредный контрабасист немедленно пикирует на него из заоблачных потолочных высей.

Делать нечего, надо вставать. Да и поздно уже, честно говоря. Андреева постель пуста — скорее всего, он ушел еще утром. У него тут, видите ли, дела. Какие дела могут быть в этой дыре? Дахук! Кто-нибудь когда-нибудь слышал это слово? Исключая, конечно, тех, кто живет в радиусе двадцати километров. Или даже десяти... Крошечный городок с беспорядочно разбросанными домами, мирно спящий у подножия высокого горного хребта, как щенок под боком дракона. Вчера вечером они с трудом нашли, где перекусить. Кстати, и сейчас не вредно было бы... Яник одевается и выходит из гостиницы. Город и в самом деле дремлет. Война совсем не коснулась его, если, конечно, не считать шума самолетов и отзвуков дальней канонады под Мосулом, в шестидесяти километрах к югу отсюда.

На пыльной улице Яник находит относительно чистый киоск со швармой и завтракает, решительно отказавшись от чая в пользу колы. — Молодое поколение выбирает глобализм! — назидательно объясняет он немолодому хозяину киоска, и тот радостно кивает, разобрав одно знакомое слово. Скучно... Зачем он здесь?.. как его сюда занесло?.. Ну ладно, на эти вопросы еще можно худо-бедно ответить — мол, сны про Ассирию, головные боли и все такое прочее... хотя и за такие ответы в два счета упекают в психушку, и правильно делают. Но — допустим... душа звала — хоть убейся, а душе, как известно, не прикажешь. Ладно. Но что, скажите на милость, делать теперь, когда наконец сбылась мечта идиота, когда вот он — здесь, и вот она — треклятая эта Ассирия — тоже здесь, продает ему шварму, жрет его своими мухами, дрыхнет у его ног. Ну и что? Куда двигаться дальше?.. Кто-нибудь знает? — черт знает... тьфу!

Яник возвращается в гостиницу, к музыкальным мухам. Мрачный холл пахнет сыростью, стены разрисованы какими-то аляповатыми павлинами, тусклая лампочка без абажура неуверенно посверкивает над стойкой. Эй вы, павлины, куда мне теперь? Может, вы знаете?.. Старый портье поднимает голову.

— Как там мой друг, не вернулся?

— Нет, господин, еще нет.

— А когда он ушел?

— Да часов в шесть, почти сразу как рассвело...

Яник вздыхает. Что бы еще такого спросить? Он топчется у стойки, неприкаянный, как похмельный пьяница перед закрытым магазином. Вот бы и в самом деле выпить сейчас чего-нибудь согревающего. Чего-нибудь проясняющего мозги...

Ну, вот об этом и спроси, дурило. Ну давай, чего ты мнешься... Портье глядит на него немигающими глазами навыкате, ждет. И павлины на стенах ждут, переминаются голыми кривыми ногами в неверном мерцающем свете. Лицо у портье все в морщинах, как у пожилого бульдога; улыбочка приветливая приклеена, а взгляд отстраненный, нехороший, чужой какой-то взгляд. Но выбора-то нету.

— Ээ-э-э... — неуверенно блеет Яник, не зная, с чего начать. Портье неприятно усмехается.

— Может, по-русски вам будет удобнее? — говорит он с тяжелым кавказским акцентом. — Так спрашивайте, я пойму.

— Вы говорите по-русски? — Яник даже теряется от неожиданности. — Вот так сюрприз...

Старик пожимает плечами: — Почему бы и нет? Жизнь длинна, молодой человек, чему только не научишься... Так что вас интересует?

Яник облегченно вздыхает и машет рукой.

— Да много чего меня интересует. К примеру, куда это Андрей запропастился? Какие вообще дела могут быть в этом Дахуке? Я тут, знаете, немного прошелся по вашей главной улице... все спит непробудным сном, за исключением мух, конечно. Дыра-дырой... Бутылку водки купить негде, — добавляет он вкрадчиво, поворачивая наконец на заветное.

Портье еще больше выкатывает глаза: — Как вы сказали? Дыра? Водки не купить?.. — Он как-то несолидно прыскает, бульдожьи морщины неудержимо расползаются по щекам, рот кривится... затем старик переламывается пополам и, схватившись за живот, заливается неожиданно звонким, захлебывающимся хохотом. Что бы это означало? Яник терпеливо ждет. Отсмеявшись, портье вытирает слезы платком и сморкается, вздыхая и пришепетывая себе под нос.

— Ну, порадовал... — говорит он наконец и снова утирает слезу. — Ну, насмешил... Давно я так... тебя, кажется, зовут Иона, да? Знатное имя... А водка — не проблема, дорогой. Водку мы как-нибудь найдем, ты уж не беспокойся.

Посмеиваясь и качая головой, старик достает из-под стойки два стакана и бутыль с прозрачной светло-коричневой жидкостью.

— Давай, Иона... да ты не бойся, это чистый продукт. Виноградная водка, прямиком из Армении. Будь здоров!

— Так вы армянин? — полузадушенным голосом интересуется Яник, едва прокашлявшись после первого глотка огнеподобной чачи. Старик неопределенно качает головой:

— Скорее да, чем нет... Во мне, парень, много чего намешано. Родился в Иерусалиме, а жил — по всему свету. Разве что в Антарктиде не был... Ну, еще по разу? У меня ведь тут собутыльник — большая редкость. Все больше один пью.

Они опрокидывают вторую порцию, и портье немедленно наливает по-новой.

— Божественный напиток... — Яник чувствует, как теплая раздольная волна прокатывает по всему его существу, расслабляя и развязывая, казалось бы, намертво затянутые узлы.

— Как же вы тогда до этого ишачьего угла докатились? В Антарктиде-то, небось, поинтереснее будет, чем здесь, с этими павлинами...

В черных блестящих глазах проскальзывает насмешка.

— Молод ты еще, многого не знаешь... Думаешь, представление из партера лучше всего смотреть? Нет, брат... самые хорошие места — они на сцене, понял? На сцене! Там, было время, самая знать-то и сидела, с краешка. Это потом их в зал согнали... А мне вот, понимаешь, сблизи рассмотреть хочется, под конец-то жизни. В партере я уже сидел... и в ложе, и на галерке.

— Ну и что же за представление вы тут смотрите? Войну эту, что ли?

— Есть тут кой-чего и помимо войны... Да и война тоже дело любопытное. Не для туристов, конечно... зато журналистов, к примеру, навалом. Ты не смотри, что тут так пусто. Просто они обычно не задерживаются; переночуют и дальше — в Эрбиль. Видишь? — портье кивает на висящую за его спиной доску с ключами на гвоздиках. — Сейчас кроме вашей комнаты, занят всего только один номер. Тоже журналисты. Вернее, журналистки, две девушки, из Канады.

У Яника перехватывает дыхание.

— Из Канады? — переспрашивает он неожиданно севшим голосом. — Вы не могли бы сказать, как их зовут? Возможно, это наши близкие друзья...

Портье сдержанно кашляет.

— Вообще-то это не принято... но, коли друзья... — он открывает регистрационную книгу. — Впрочем, одна из них уже уехала, почти сразу, в Эрбиль. А вторая осталась... вот! Палома Гринберг. Второй этаж, номер двадцать второй. Это совсем рядом с вами. Только я не думаю, что ты ее застанешь. Она и ночевала где-то в другом месте. Ушла вчера утром, незадолго до вашего приезда. Эй!.. Ты куда?

— Я сейчас, подождите... я сейчас... — Яник делает шаг назад, потом еще один, быстрее, и, повернувшись, бросается вверх по лестнице. Зачем? Ведь ее нету. А вдруг есть? Вдруг старик ошибся, не заметил, как она вошла, отлучился на минутку или еще что-нибудь? Вдруг она сейчас там, спит себе, укрываясь от мух, не зная, что он в эту самую минуту бежит на ватных ногах к ее двери. Лежит себе голая под одеялом... сердце его подпрыгивает.

Он стоит около двери, смотрит на две двойки, намалеванные масляной краской и не решается постучать. Конечно, ее нету... что это ты себе навоображал... конечно, нету; только не умри мне тут от огорчения, когда это выяснится. Ну и что? Даже если нету, все равно — вот это ее дверь, и там, внутри, ее вещи, ее запах, вот по этой ковровой дорожке она ходила, вот на этой дверной ручке отпечаток ее руки. Если взяться за ручку, то это как будто погладить ее по руке... Яник берется за ручку, и дверь открывается.

Комната как комната, такая же, как и у них с Андреем, и этот вроде бы очевидный факт кажется Янику совершенно невероятным — как же так? — это ведь ее комната... На одной из кроватей — знакомый раскормленный чемодан. Разноцветные шмотки свисают из него, как капуста из полуоткрытого рта идиота. Яник берет с кровати подушку и некоторое время стоит, прижав ее к лицу, дыша ее запахом. Поглощенный этим самым важным на свете занятием, он не сразу понимает, что что-то в комнате царапает его взгляд, зовет, требует внимания. Что же? Он отрывается от подушки и оглядывается. А! Вот оно. На тумбочке — конверт, прислоненный к вовек не мытому пустому стакану. А на конверте надпись: "Янику". Как это?.. Конверт не заклеен. Дрожащими руками Яник достает сложенный вчетверо листок.

"Милый мой Ионыч! Я тебя ужасно люблю, и мне нужно, чтобы именно эти слова были первыми, которые ты прочитаешь. Видишь, мне не понадобилось особо много времени, чтобы во всем разобраться. Даже можно сказать, почти никакого времени не понадобилось, потому что я все поняла уже через час после того, как мы с Кэрри отъехали от Диярбакыра, а может быть, даже раньше. Мне бы тогда же и вернуться, но я только сидела и ревела, как полнейшая дура, а потом уже было поздно, как всегда.

Но я почему-то уверена, что ты меня ищешь, и поэтому пишу тебе письма каждый день и оставляю в разных местах, а потом возвращаюсь и рву, и пишу новые, но совершенно теми же словами. Полный идиотизм, правда?

Сейчас я в гостинице, Кэрри уехала, а я приняла душ, он тут поганейший, но я вдруг вспомнила, как мы с тобой делали это в душе, и твои руки, и совершенно обалдела от всего этого и от того, как я хочу тебя снова, прямо сейчас. Хорошо, что ты это не прочтешь, потому что в голове у меня теперь полный бред, с сильным уклоном в порнографию.

Кэрри сказала, что вам Дахука не миновать, и я надеюсь, что это действительно так, и ты меня наконец-то найдешь, а Кэрри уехала в Эрбиль, фотографировать. Вообще-то у меня тут еще и дела, так что не принимай, пожалуйста, все на свой счет. Голову я, конечно, потеряла, но не совсем.

Ты помнишь, я говорила тебе о своем этнографическом проекте, связанном с йезидами. Это такой небольшой народ, несколько сотен тысяч человек, и Дахук находится совсем рядом с их важнейшим религиозным центром. Послезавтра, в среду, они отмечают свой Новый Год, и я просто обязана это видеть. Не знаю, правда, насколько мне удастся, потому что они чужих к себе не подпускают, что вполне оправдано — ведь многие считают их сатанистской сектой. Я совершенно уверена, что все обстоит не так, и мое исследование должно помочь опровергнуть этот дурацкий предрассудок. Представь себе, бедняг по сей день обвиняют в человеческих жертвоприношениях! На протяжении всей своей истории они подвергались (и подвергаются до сих пор) жутким гонениям со стороны властей. В общем, несчастные люди.

Завтра утром я попытаюсь на них выйти. А письмо это — на всякий случай — а вдруг ты приедешь, когда меня не будет в гостинице, хотя это и маловероятно — к полудню-то я точно вернусь. Я и дверь запирать не стану, чтобы ты мог зайти, не напрягая здешнего портье. Все равно отель пуст, да и красть у меня нечего. Портье тут, кстати, странный, похож на колдуна, но знает чертову уйму языков, включая, между прочим, иврит. И имя у него забавное — Джо, как на Диком Западе. Это Кэрри его расколола... ну она кого хочешь расколет. Наверное, это глупо — и письмо, и дверь, и Кэрри этого бы точно не одобрила, но я уже не знаю, что глупо, а что нет.

Целую тебя, твоя Пал.

Найди меня скорее, мне очень плохо без тебя, особенно в душе."

К полудню... Яник смотрит на часы. Подожди, о каком полудне идет речь? Разве о сегодняшнем? Конечно, нет. Старик сказал, что она ушла еще до нашего приезда, вчера. Черт... Яник быстро спускается в холл. Запах кофе встречает его еще в коридоре второго этажа и постепенно сгущается на лестнице. Ближе к стойке Яник уже плывет в нем, как в бассейне.

— А! Как ты кстати спустился, — говорит портье. — Хочешь кофе?

Он достает второй стаканчик и ловко наливает туда кофе из медной джезвы.

— Пожалуйста. За счет заведения.

— Спасибо, Джо, — отвечает Яник на иврите. — Мне очень нужна твоя помощь.

— Ну конечно, — кивает старик, ничуть не удивляясь. — Я сразу понял, что ты не из России. Шалом. Только не называй меня Джо. На иврите это звучит как-то по-дурацки. Мое имя — Ионатан.

— Хорошо... — Яник показывает письмо. — Это я нашел в комнате Пал. Дверь была не заперта. Тут она пишет, что идет искать каких-то йезидов и вернется к полудню. К вчерашнему полудню... Я очень беспокоюсь, Ионатан.

Портье напрягается. Какое-то время он стоит, опустив голову и полузакрыв глаза, развесив по плечам морщинистые бульдожьи щеки. Потом он поднимает на Яника непроницаемый взгляд.

— Йезиды? Зачем ей йезиды?

— Она делает исследование для университета Торонто. Затем и приехала. Где ее теперь искать? И кто такие эти чертовы йезиды?

Старик выходит из-за стойки. Он очень серьезен.

— Четровы... Давай-ка присядем, парень. Познакомлю тебя со здешним театром, так уж и быть. Неси сюда свой кофе. Время терпит. Пока все равно делать нечего — до того, как стемнеет.

Обеспокоенный Яник усаживается в плетеное кресло. Время терпит? Что это значит? Старик ставит на низкий столик свой стакан; он задумчив и говорит медленно, вполголоса. Взгляд его безостановочно бродит по павлиньим стенам, поросшие черным волосом руки напряженно сцеплены на колене.

— Смотри, Иона. Это место показалось тебе дырой... Должен заметить, что многие с тобой не согласны. Есть и такие, что считают район Мосула самой что ни на есть столицей... Столицей Сатаны, Иона. Его сценой.


5

Портье некоторое время молчит, как будто давая Янику время проникнуться важностью сказанного.

— Итак, о йезидах ты не знаешь ничего. Ну а про Ниневию ты слыхал? Про ассирийскую империю? Это ведь и ее театр тоже... Да? Ну и отлично. Тогда ты поймешь, что я имею в виду, если скажу, что йезиды полагают себя наследниками самых страшных ассирийских царей. Впрочем, не только ассирийских. К примеру, вавилонский Навуходоносор, разрушивший Храм Соломона, тоже происходит из йезидской братии... во всяком случае, по их собственным утверждениям.

Ты спросишь, зачем им претендовать на столь неприятное родство? Но в том-то и дело, что для них это вовсе не неприятность. Наоборот, они очень гордятся своей связью с царями-разрушителями, царями-садистами, царями-мучителями. Почему? Потому что цари эти — порождение Сатаны, а ему-то, Сатане, йезиды и поклоняются.

Они даже не называют его Сатаной, Шайтаном, по тем же причинам, по которым евреям запрещено произносить полное Имя Бога — чтобы не осквернить Его великой святости. Им нельзя употреблять даже созвучные слова самого невинного значения. Доходит до того, что особо благочестивые избегают любых слов, начинающихся с "ша"... Вместо этого йезиды зовут Сатану "Азазел", а чаще всего — "Таус-Мелек", что значит "ангел-павлин". Вот, взгляни...

Старик обводит рукой маленький холл, и стаи павлинов на стенах согласно покачивают роскошными веерами распущенных хвостов. Ага. Яник возвращает вопросительный взгляд к старому портье. Тот отрицательно качает головой.

— Нет, я не йезид. Иначе бы не рассказывал тебе всего этого. Чужих они в свои дела не посвящают. А также укорачивают нос тем, кто сует его к ним слишком назойливо... Так что если хочешь услышать действительно хороший совет, то поднимайся сейчас же в номер, собирай вещи и отправляйся в Эрбиль, или в Сулейманию. И забудь это слово — йезиды. Жил же ты до этого, не зная о них ничего? Вот и продолжай в том же духе. Этих спектаклей тебе лучше не видеть, не то что выходить на сцену... А друзьям твоим, когда они вернутся, я передам, что ты ждешь их в Эрбиле. Если они, конечно, вернутся...

— Что ты имеешь в виду?

— Не знаю... — старик пожимает плечами. — В этом театре исчезают и актеры, и зрители, даже в мирные времена. А уж во время войны... Не знаю...

— Ладно, — перебивает его Яник. — Твой совет мне понятен. Давай-ка лучше вернемся к йезидам. Ты говоришь, что они поклоняются черту и сильно злодеев уважают. В этом, на мой взгляд, нет ничего страшного — мало ли кто, кого и за что уважает? От уважения еще пока никто не умирал. Другое дело, если они сами злодействуют. Но это как раз таки кажется мне маловероятным — иначе они бы давно уже по тюрьмам сидели... В течение тысяч лет совершать преступления и оставаться не только безнаказанным, но и безвестным?.. — как-то не верится.

— Ты прав... в определенном смысле... — кивает старик. — Но правота эта кажущаяся. Видишь ли, Сатана не творит зло самолично. Ему достаточно лишь создать нужные условия, а там уж само пойдет. Он просто пишет пьесу... даже не пишет... так, намечает в общих чертах. А дальше все делают самые обыкновенные люди. Разве не так? Для того чтобы убить или украсть, вовсе не нужно быть членом сатанинской секты... Слыхал ли ты про Йезида бен Муавию, второго халифа династии Омейядов? Нет? Любопытная пьеска местного производства, да и к йезидам имеет, как ты понимаешь, самое непосредственное отношение. Настолько, что их даже называют по его имени... Хотя имен у них хватает; "йезиды" — всего лишь одно из них.

Да, так вот... Йезиды рассказывают, что как-то Таус-Мелек наградил пророка Мухаммеда сильнейшей головной болью. Как известно, лучшее лекарство от головной боли — топор и плаха; но это лечение уж слишком радикально... Пророк же решил всего-навсего побрить голову наголо, рассудив в своей неизбывной мудрости, что таким образом избавится от боли хотя бы частично. Бритьем головы занимался обычно его помощник по имени Муавия. Муавия происходил из того же племени курейш, что и Мухаммед, но из другого рода — Омейя. Сам же пророк был из рода Хашим, и соперники-омейяды перед тем, как обисламиться, изрядно с ним повоевали.

Ты уж извини, что я забиваю тебе голову этими деталями, но они важны для дальнейшего. Итак, Муавия начал брить пророка. Он делал это с должным благоговением и аккуратностью, как всегда; но под самый конец Сатана толкнул его в локоть, и на голове Мухаммеда образовался неглубокий, но досадный порез. Выступила кровь; красная ниточка быстро родила крупную каплю, а капля поползла в сторону пророчьего виска с недвусмысленным намерением упасть прямо на грешную землю. Этого Муавия не мог допустить. Но поскольку руки его были напрочь заняты бритвой и помазком, а капля ползла на удивление быстро, то ему не оставалось ничего другого, как наклониться и ловко слизнуть ее посредством собственного языка. К его удивлению, немедленно после этого царапина исчезла как не бывала.

Увы, к несчастью цирюльника, пророк был начеку и потребовал объяснений. Муавия честно рассказал, что произошло. В конце концов, он действовал из лучших побуждений... Мухаммед же пришел в ужас. "Что ты наделал? — вскричал он. — Знаешь ли ты, что отныне семя твое проклято? Знаешь ли ты, что ужасное сатанинское отродье поселилось в твоих чреслах и, выйдя из них, поразит этот мир неисчислимыми бедами?" Вот те на! Несчастный Муавия упал на колени и тут же поклялся не прикасаться к женщине до конца своих дней, дабы страшная угроза не осуществилась.

Дальше — больше. Любой здравомыслящий человек на месте пророка повелел бы убить Муавию как носителя сатанинского семени или на худой конец оскопить, дабы решить проблему раз и навсегда. Возможно, Мухаммед так и планировал. Но предусмотрительный Таус-Мелек поразил забывчивостью его больную голову, и Муавия остался цел. В дальнейшем он никому не рассказывал о случившемся, но сам честно воздерживался от плотских утех с женщинами. К мужчинам же его в этом смысле не тянуло никогда. В общем, для окружающих Муавия являл похвальный пример аскетического воздержания во славу Аллаха и его пророка. Это создало ему немалый авторитет. Вскоре он стал одним из главных сподвижников Мухаммеда.

После смерти пророка надо было как-то делить власть, и мусульмане раскололись на несколько соперничающих групп. Главные разногласия вызывал вопрос о том, кто имеет право быть халифом. Представители рода Мухаммеда, хашимиты, говорили, что это право принадлежит им исключительно, как наследство близким родственникам. Таковыми являлись Али — двоюродный брат пророка и муж его единственной дочери, а также два его сына — Хасан и Хусейн. Соответственно и группа именовалась "шиат Али" — партия Али, а попросту — шииты.

Другая группа, названная потом партией традиции, суннитами, настаивала на том, что право халифата принадлежит всему племени курейш, вне зависимости от рода. Понятно, что Муавия поддерживал именно эту группу — ведь он не был хашимитом, а править хотел. Были, конечно, и крайние демократы — хариджиты. Эти полагали, что халифом может стать любой правоверный мусульманин, даже не курейшит, но их движение быстро зачахло ввиду явной несуразности этого утверждения. Так что отверг ислам демократию в самом зародыше...

Как бы там ни было, шли годы. Обе партии резали, как могли, наиболее активных неприятельских вождей. Время от времени воевали, но не по-крупному. Погиб от ножа убийцы-хариджита зять пророка имам Али. В итоге как-то так вышло, что халифом стал наш старый знакомец Муавия. Это был тяжелый удар по шиитам, но оставались еще Хасан и Хусейн — внуки, плоть и кровь Мухаммеда.

Муавия был хорошим халифом и умным политиком. Он вполне довольствовался тем, что братья сквозь зубы, с очевидным отвращением, произнесли формальные уверения в лояльности. Присяга присягой, но ему было важнее избежать открытой схватки с многочисленной партией шиитов. Насильственная смерть Али потрясла мусульман, тем более, что убит он был во время молитвы, в мечети Эль-Куфы... кстати, не так далеко отсюда... Что же до родных внуков пророка, то любому было ясно, что если и найдется такой святотатец, который осмелится поднять руку на братьев, то его ждет единодушное проклятие всех правоверных, вне зависимости от того, сунниты они или шииты.

Так что Маувия особо не давил на Хасана с Хусейном. Столицей халифата стал Дамаск. Оттуда халиф направлял походы победоносных армий ислама и особо не тревожился тем, что происходило в далекой Аравии, в захолустной Медине, где затаились братья. Или делал вид, что не тревожился. Когда старший, имам Хасан, умер от неожиданной болезни, халиф горевал вместе со всеми, причем настолько искренне, что упорные слухи об отравлении так и остались слухами, не вылившись в сколько-нибудь серьезное возмущение. Тем не менее, шииты объявили своего второго имама мучеником, вслед за первым — Али. Хусейн, ставший имамом после смерти брата, сидел тихо, и Муавия оставил его в покое.

В конце концов, у него были намного более важные дела. Управление халифатом, святой джихад во имя ислама, дворцовые интриги и, конечно, сын. Да, да, Иона, ты не ослышался: у Муавии был сын по имени Йезид, любимый мальчик, которому старый халиф намеревался без лишних проблем, из рук в руки, передать огромный халифат, когда придет и ему, Муавии, время предстать пред грозные очи Аллаха. Как же так?! А как же обет безбрачия?..

Старый портье разводит руками и усмехается своею кривой нехорошей усмешкой. За маленькими немытыми окнами беспокойно ворочается пасмурный день, как тифозный больной в ворохе серых загаженых простыней. Тускло мерцает голая лампочка над стойкой. Ожившие павлины по-хозяйски гуляют по стенам вперемежку с тенями.

— Обет обетом, а со смертью не поспоришь. Короче говоря, произошел с Муавией несчастный случай в виде укуса желтого скорпиона. Йезиды, конечно, утверждают, что скорпион был послан Таус-Мелеком, то есть Сатаной. Мы этого проверить, понятно, не можем... хотя точность укуса и в самом деле поражает. Скорпион ужалил спящего Муавию прямо в детородный член, напряженно пульсировавший в ночи, неподвластный дремлющей воле несчастного аскета. Призванные на помощь врачи, посовещавшись, вынесли единогласный вердикт: лишь живые соки женского лона смогут спасти Муавию. Выбор был, в общем, прост — возлечь либо с женщиной, либо с могильными червями. Больной выбрал первое.

Впрочем, не торопись осуждать клятвопреступника. Муавия распорядился привести ему восьмидесятилетнюю старуху. Оцени его верность, Иона. Совершенно очевидно, что он рисковал жизнью, ибо лечебные свойства столь древнего влагалища представлялись в высшей степени сомнительными — в конце концов, у каждого лекарства есть срок давности; с другой стороны, тем самым Муавия исключал появление потомства, а значит, держал данное пророку слово. Сказано — сделано, больному нашли старуху, и он провел с ней всю ночь, лечась с необыкновенной интенсивностью, понятной, впрочем, ввиду многих лет абсолютного воздержания. Но если это было понятно всем, то другое... Как эта старуха обернулась к утру счастливой двадцатипятилетней женщиной, не знает никто. То ли, войдя во вкус лечения, Муавия приказал сменить дозировку лекарства, то ли помощники постарались по собственной инициативе, то ли и в самом деле не обошлось тут без Таус-Мелека... но через девять месяцев у Муавии был сын, Йезид.

Так Йезид бен Муавиа стал вторым халифом из династии Омейядов. Отец оставил ему крепкую власть и огромное государство. На смертном одре, вцепившись слабеющей рукою в руку единственного сына и наследника, старый халиф дал ему последний наказ: ни при каких условиях не вступать в открытый конфликт с имамом Хусейном. "Требуй присяги на верность от всех, кроме него, — торопливо шептал Муавия склонившемуся над ним Йезиду. — Пусть себе сидит в своей Медине. Он тебе не опасен, пока ты его не трогаешь. Как скорпион. — В чем в чем, а в скорпионах старик разбирался...

Надо ли говорить, как трудно было молодому правителю, опьяненному великой мощью свалившейся на него власти, последовать совету отца? Весь мир дрожал перед ним и, послушно склоняясь, слал нижайшие заверения в покорности. Весь мир... все, кроме засевшего в Медине упрямца. Да кто он такой, этот Хусейн? И Йезид обязал губернатора Медины привести Хусейна к присяге. Одно из двух должен был получить дамасский халиф: либо "байю" — подписанную Хусейном грамоту о лояльности, либо голову мятежного имама.

Дальше главное, то, ради чего я тебе все это рассказываю. Хусейн отказался, бежал сначала в Мекку, а оттуда с горсткой сторонников выступил на север, в сторону Ирака, рассчитывая мобилизовать тамошних шиитов на борьбу с Йезидом. Под Кербелой он был окружен тридцатитысячной армией верных халифу воинов. Силы были настолько неравны, что Хусейн предпочел отпустить всех, кроме тех, что были заранее готовы принять мученическую смерть вместе с ним. Осталось несколько десятков человек. Следующим утром, на рассвете они атаковали многотысячную армию врага и сражались до самой смерти. Голова Хусейна была отправлена халифу в Дамаск. В качестве приложения следовали головы двоих его малолетних сыновей и подростков-племянников, детей его старшего брата, Хасана. Тела убитых бросили в пустыне без погребения.

Исламский мир был потрясен содеянным. Йезид бен Муавия после этого долго не протянул, но не в нем тут дело. Дело в том, что мученическая смерть, самоубийство во имя веры, шиада, шахидизм, обрели с тех пор авторитетный пример и ореол непререкаемой святости в глазах всех мусульман. Начиная с того осеннего утра под Кербелой и по сей день, включая недавнее осеннее утро над Манхеттеном, круглый год — в алжирском кафе и в московском концертном зале, в иерусалимском автобусе и в индонезийском ресторане, везде, по всему миру — имам Хусейн снова и снова бросается навстречу смерти.

Теперь скажи мне — где тут Сатана, во всей этой истории? Разве он лично творит зло? Очевидно, что нет. Он вызвал к жизни халифа Йезида, а тот уже совершил преступление. Имам Хусейн был убежден, что умирает за веру. На деле же его гибель утвердила культ смерти, потянула за собой кровавую цепь злодеяний. Все в этом мире взаимосвязано, Иона, крест-накрест, в пространстве и времени. Мелкая ошибка аравийского цирюльника спустя четырнадцать столетий оборачивается тысячами невинных, сгоревших в американских небоскребах. Так работает Сатана, Таус-Мелек, Азазел, бог йезидов. Ему не приходится пачкать руки — люди все делают сами. Иногда они даже думают, что делают это во имя Бога, но на самом-то деле — Сатана запустил их в работу, подобно заводным механическим игрушкам... Подожди, я сделаю еще кофе.

Старый портье церемонно подтягивает затрепанные, но чистые манжеты и собирает со стола пустые стаканчики. Яник вздыхает и пожимает плечами.

— Красивая сказка, — говорит он. — Но ты не ответил мне на мой вопрос — безопасны ли здешние, сегодняшние йезиды? Я имею в виду — на практическом уровне, и Бог с ними, со сказками.

— Со сказками?.. — отзывается старик. — Я вижу, что ты так ничего и не понял, мальчик. Для тебя это, может, и сказки... для тебя, для таких, как ты, для стран, откуда ты и твои приятели приехали сюда; но — не для этих мест. Тут все иначе. Тут связи, о которых я тебе говорю, не выглядят сказочными. Тут каждая деталь, каждое имя, каждое событие наполнены особым смыслом. Тут верят в переселение душ, в тайную силу слов; история здесь движется не поступательно, а по замкнутому кругу, как змея, кусающая саму себя за хвост. Твой мир линеен; тут царствует цикл... Взять хоть твое имя. Не может быть, чтобы ты не заметил здесь связанных с этим странностей. Ну, скажи, ведь заметил?

Яник неохотно кивает.

— Ну да, было... Курды-проводники... и еще...

— Вот! Что я говорил? А почему, знаешь? Потому что дух пророка Ионы, пришедшего сюда из Иудеи без малого три тысячи лет тому назад, еще живет в этих горах. Потому что йезиды помнят, как он предупредил ниневийцев о грозящей опасности, как он спас Ассирию от гибели. Кстати, они трактуют тогдашние события совсем иначе, чем ваше Священное Писание. По их мнению, твой тезка был посланником Сатаны, другом Таус-Мелека... а иначе — зачем ему было помогать грешному городу? Вот так. Оттого и чтят тут Иону намного больше, чем на его родине. Один из двух больших ниневийских холмов даже носит его имя — Наби Юнус. Благочестивые йезиды не едят рыбу — знаешь, почему? — Из уважения к рыбе, проглотившей пророка Иону, когда он пытался бежать от своего предназначения, от поручения Сатаны.

Йезиды уверены, что рыбу послал Таус-Мелек, а может, и сам обернулся ею по столь важному поводу. Посуди сам — не будь Ионы, не было бы Ниневии, не было бы Тиглатпалассара, Саргона, Синаххериба — всех этих ужасных царей-разрушителей, верных служителей Сатаны; а значит, уцелел бы Храм Соломона, стояли бы Великий Вавилон, Элам и Урарту, цвел бы древний Дамаск... все, все пошло бы по-другому! А впрочем, как знать... скорее всего, Таус-Мелек нашел бы себе других помощников, как нашел, к примеру, халифа Йезида и еще многих других...

Так или иначе, парень, твое имя тут уважают. И не только в память о прошлых заслугах. Я уже говорил тебе о том, что здесь мыслят циклами. Поэтому каждый Иона, пришедший сюда, может оказаться новым посланником Таус-Мелека, очередным йезидским спасителем, служителем зла. И ты — тоже...

— Любопытно... — усмехается Яник. — Теперь многое становится понятным...

Он встает и подходит к двери. Солнце висит над самым гребнем хребта, скоро начнет темнеть. Старик ставит на стол полную джезву.

— Через полчаса я вызову тебе такси, — говорит он. — Сядешь и скажешь одно только слово — "Лалеш". Шофер начнет отказываться, и тогда просто назови ему свое имя. Он отвезет куда надо. Дальше все зависит от тебя самого... и от помощи твоего Бога. Только, пожалуйста, заплати сначала за гостиницу. Бизнес есть бизнес.


6

Яник сердито смотрит вслед отъехавшей машине. Перепуганный таксист наотрез отказался брать деньги. Ну и черт с тобой, не хочешь — и не надо... Он оглядывается. Вокруг много людей. В просторную горную долину ползут сумерки. Ветра к вечеру не стало; первые звезды проступают сквозь серую пелену неба; новолуние. Там и сям по долине разбросаны странные постройки — небольшие кубы, сложенные из грубых каменных блоков, с водруженными на них коническими ребристыми куполами. Гробницы? Похоже на то. Все они так или иначе повторяют форму главного строения — его остроконечный конус, увенчанный флюгером в виде петуха, уверенно возвышается над горою Лалеш. Только не флюгер это, Яник, и не петух... Павлин это, дружище... Павлин-Ангел, Таус-Мелек...

Яник вспоминает объяснения старого портье: перед ним главная йезидская святыня, гробница шейха Ади бен Мусафира, верного павлиньего помощника, преданного слуги великого Ангела-Азазела. Но как много народу-то... чем ближе к гробнице, тем гуще становится толпа. Здесь целые семьи; дети от мала до велика — играют, суетятся, с веселыми криками носятся друг за другом. Совсем маленьких родители держат на руках. Все взрослые выглядят на один манер — в темных, наглухо закрытых спереди одеждах из грубой шерсти. Головы женщин повязаны большими белыми платками, мужчины — в хитро накрученных тюрбанах. Простоволосый Яник в джинсах, свитере и куртке смотрится здесь инопланетной вороной.

Ну и пусть... Он старается не обращать внимания на недоуменные пристальные взгляды, которыми провожают его все без исключения. У него тут своя задача: приподнимаясь на цыпочки, Яник силится разглядеть Пал, ее шапочку, ее дубленку... времени на это осталось мало — скоро ведь совсем стемнеет.

Площадь перед гробницей полна людей; повсюду раскинуты импровизированные лотки с едой и питьем. Яник проталкивается между одинаковыми бурыми шерстяными спинами, как морская свинка в огромной стае крыс. Он здесь один такой, другой, чужак... неуютно, что и говорить... ну ничего — переживем, вот только Пал разыщу и — назад... не нужен мне ваш Новый Год, у меня своих два. "Два! — говорит он очередному шерстяному крысу, упершемуся в него долгим изучающим взглядом. — Два!" — и приветливо улыбаясь, показывает масудову букву "V". Но крыс и не думает идти на контакт, его неподвижное усатое лицо не выражает ничего, кроме первоначального брезгливого недоумения. Яник отворачивается и двигает дальше.

Уже совсем темно. Ровный гул голосов стоит над ночной долиной, скупо освещаемой дымными звездами да десятком-другим масляных ламп, подвешенных над лотками и гробницами. Дальше не пробиться — усыпальница шейха Ади окружена плотным кольцом людей, и Яник вынужден остановиться. В колеблющемся свете ламп он видит над входом черную каменную змею, переливающуюся в темноте каким-то странным жирным отсветом. Люди тянутся к ней руками — дотронуться хотя бы слегка, хотя бы кончиками пальцев; на пальцах остается черный след — это священная сажа, которую счастливчики благоговейно переносят сначала на собственный лоб, затем на лбы жен, детей, и дальше, остатки — тем, кто не сподобился прикоснуться. Время от времени один из служителей, стоящих у входа, подновляет черную змеиную чешую, добавляя сажи из масляного светильника.

Где же Пал?.. В толпе вдруг зарождается движение; шерстяные спины, пятясь, отталкивают друг друга от гробницы. У входа высвобождается широкая площадка. Все будто чего-то ждут... наконец из усыпальницы выходит священник в длинном черном одеянии и черном тюрбане, за ним еще и еще... В руках у каждого — горящий факел и по нескольку ламп. Их много — несколько десятков, даже больше... не может быть, чтобы все они помещались до этого там, внутри — гробница кажется совсем небольшой... Почти не задерживаясь на площадке, черные тюрбаны медленно расходятся в разные стороны, и бурая толпа послушно расступается перед ними.

Видимо, пламя факелов тоже не простое, потому что люди отчаянно тянутся к нему руками... нет, именно одной, правой рукой, и, подержав ее в огне секунду-другую, благоговейно целуют. Священники между тем начинают зажигать лампы, размещая их в нишах и на выступах стен, на ветвях деревьев, а то и просто на камнях; израсходовав весь запас, они возвращаются за новыми, и через четверть часа вся долина сияет сотнями огней, как будто темное звездное небо опрокинулось вниз, на землю.

Но и этого кажется собравшимся мало, потому что вдруг, как по команде, все они — и взрослые, и дети — достают факелы и запаливают их. Теперь уже тысячи... нет, десятки тысяч огней мерцают на темных склонах гор, отражаясь друг в друге, и звезды с завистью взирают сверху на это неистовое буйство света. Гул голосов нарастает, подхваченный этою колеблющейся, стоячей волной света; он уже не такой беспорядочный, каким был прежде, он подчинен какому-то мощному нутряному ритму, пульсирующему в чаше горной долины, в чаше, которая, подобно гигантскому усилителю, посылает свой рычащий зов в черное ночное небо. Янику становится не по себе; это даже не страх, это какое-то непонятное тошнотворное чувство резонанса, раскачивающееся между сердцем и желудком, мешающее нормально дышать и вообще жить. Ему хочется закрыть глаза, заткнуть уши, но рук не поднять... он с трудом подтягивает их вверх, к голове... и в этот самый момент гул вдруг резко обрывается на какой-то уже совсем невыносимо-низкой, утробной ноте.

Мертвое безмолвие повисает над долиной. Потрясенный Яник оглядывается — всё молчит вокруг, и люди, и природа; нет ни голосов птиц, ни дальнего лая шакалов, ни хохота лис... нет даже того тончайшего, неуловимого посвиста, которым сопровождаются мельчайшие движения воздуха... в этой тишине нет даже звона — единственного звука полной тишины. Это длится несколько бесконечных секунд, и вот где-то очень далеко рождается тонкий голос одинокой флейты. Откуда он дотянулся в этот мертвый мир факельных огней, в это загробное молчание?.. может быть, с той звезды?.. Нет, звук идет из недр усыпальницы; флейта жалуется и плачет, молится и причитает, срывается на хрип и захлебывается в рыданиях.

Тысячи людей стоят, опустив к земле мокрые от слез лица. Другие флейты подхватывают мотив, еще через минуту негромкое хоровое пение присоединяется к ним. Печальная монотонная музыка растекается по долине. Священники в черных тюрбанах медленно выходят из разверстого зева гробницы. Их много, они поют и играют на своих флейтах. Кроме флейт есть еще и тамбурины; они пока молчат, ждут своего часа... но вот и он, их час — музыканты разом воздевают руки к небу, и сильный синхронный удар плывет в стосковавшемся по звукам воздухе. Бум-м-м... Пока он один, но будут еще, это почему-то ясно, почему-то их ужасно хочется, этих ударов, и Яник чувствует, что не он один — все тут ждут их, жаждут, как манны небесной, как жизнетворных капель, падающих на мертвенный желтый поток мелодии.

Бум-м-м... Бум-м-м... удары становятся чаще; и вот уже ясный, мерный, высвобождающий ритм вбивает свои столбы в землю долины. Монотонная, тянущая нервы музыка еще струится между ними какое-то время, но вот сдается и она, подчиняется общему властному настрою и вдруг, всплеснув неожиданным диким взбрыком — ййююу!.. — пускается в какой-то разнузданный, развеселый перепляс. Люди вокруг Яника начинают переминаться с ноги на ногу, прихлопывать ладонями в такт, подпевать... голоса певцов взлетают вверх... вот уже вся толпа пляшет, быстрее и быстрее, издавая бессвязные звуки и улюлюкая под залихватское взвизгивание флейт и подгоняющее уханье тамбуринов.

Умц-умц-умц-умц-умц-умц... ййююу... ййююу... умц-умц-умц-умц-умц... ййююу... ййююу... Да это же "топталовка"! Ну конечно! Разве что антураж немного другой, а так — все то же... Янику даже становится смешно. Он оглядывается — не спрятался ли где-нибудь в кустах авин фургон?.. не прыгает ли где-нибудь рядом Лиат — вдохновенная давалка?

Темп нарастает, становится почти невыносимым; певцы уже не поют, а визжат на одной, невообразимо высокой ноте, тамбурины бьются, как ноги припадочного... должна же быть развязка... ведь уже невозможно сделать это еще выше, еще чаще, еще громче... ведь это уже выше сил человеческих, выше сил сатанинских... И вот он, высший пароксизм, коллективный спазм обезумевшей толпы — музыканты отбрасывают в сторону тамбурины, ноги их подкашиваются, тысячи рук ломаными углами вскидываются к звездам, и ужасный звериный вопль вырывается из всех глоток вместе с ошметками душ и остро заточенным копьем вонзается в беззащитное небо.

Яник приседает, зажимая уши. Вопль исчезает в вышине, оставляя в огромном корыте долины сведенную судорогой толпу да испуганное эхо. Неимоверное напряжение момента еще какое-то время колеблется, удерживаясь на достигнутой крутизне, а затем с удивительной быстротой соскальзывает вниз, в яму. Первым, пометавшись в панике между горами, убегает эхо — скатывается по желобам оврагов, ловко карабкается на склоны, сплавляется по руслам ручьев и речек. Потом начинают расходиться и люди; они как-то уменьшились в размерах, съежились, как будто мощь заключительного вопля забрала у них большую часть сердца, как будто вместо легких остались у них в груди одни лишь опавшие рваные тряпки. Матери поспешно собирают детей, и те послушно идут, зевая, прибалдевшие и опустошенные. Долина быстро пустеет, сворачиваются лотки, гаснут факелы; лишь масляные лампы остаются гореть повсюду, где их зажгли черные тюрбаны.

Куда теперь? Яник идет к усыпальнице шейха. Навряд ли его пустят внутрь, но отчего бы не попробовать? Змея над входом жирно мерцает — или шевелится? — в колеблющемся свете ламп. Он подходит вплотную. Двое служителей по обеим сторонам двери стоят неподвижно, с непонятным выражением глядя поверх Яника, туда, где пестрящая огнями чернота гор сливается со звездной чернотой неба.

— Эй! — говорит он и осторожно поднимает руку, пытаясь привлечь их внимание. — Алло! Тук-тук! Есть дома кто-нибудь? — Один из служителей моргает и опускает взгляд. Но он смотрит не на Яника, а куда-то мимо, за яникову спину, будто именно там происходит сейчас что-то, заслуживающее внимания. Яник оборачивается. Плотная шерстяная стена бородатых людей в черных тюрбанах отгораживает его от остального мира. Их много, и они неторопливо сокращают отделяющее их от Яника расстояние, молча, не глядя на него, но отчего-то не оставляя места сомнению, что именно он тут — цель и добыча. Яник изо всех сил улыбается. "Я уже ухожу..." — успевает сказать он перед тем, как потерять сознание.



НИНЕВИЯ

1

Всадники несутся по неровной поверхности стены, их много, очень много — сколько хватает взгляда... лошадиные морды в пене, пики, нацеленные на невидимого врага, раззявленные в беззвучном атакующем крике рты. Как на экране телевизора, они выпрастываются из левого угла комнаты и мчатся по направлению к другому ее краю. Это, видимо, сон? Яник подтягивает руку к глазам — пощупать, открыты ли? Открыты. Все тело болит, как будто кто-то сначала разобрал его на мелкие части, а потом собрал снова, но уже неряшливо, в спешке, особо не заботясь о порядке и качестве сочленений. Даже собственный стон он слышит откуда-то издалека, словно в результате этой неправильной сборки рот оказался где-то в районе пяток, а уши, наоборот, — на потолке.

Ладно, уши... черт с ними, с ушами... сам-то он где? Ээ-э... глупый, как же ты не понимаешь — где уши, там и ты. Да, действительно, это ведь так просто, мог бы и сам догадаться. Ну? А что — "ну"? Если уши на потолке, то и он там, Яник. А почему тогда все тело болит? А потому что на потолке спать неудобно, это же ежу понятно. Ага. А еж-то тут при чем? Ну, как... у ежа рот где? У ежа? У ежа рот — где иголки. Ну, тогда все ясно, так бы сразу и сказал... Янику вдруг становится ужасно смешно, но он не смеется, потому что рот далеко — на пятке, а безо рта — какой смех?

Хорошо хоть глаз здесь, под рукой. Только надоели эти дурацкие всадники — скачут и скачут, как очумелые, скучно. Яник пробует скосить глаз, чтобы рассмотреть еще что-нибудь, но у него не получается. Тогда он высовывает глаз наверх, как подводная лодка, на перископе. Да! Он просто — подводная лодка, он — железная рыба с ядерным реактором, он — кит, проглотивший Иону, то есть — самого себя. Да! И поэтому он такой молчаливый — ведь рыбы неразговорчивы, всякий знает; и рот у него поэтому на пятке, как у камбалы, только еще дальше. Хотя нет, у камбалы ведь глаз на спине, а вовсе не рот, это у него рот на пятке, и это тоже понятно — ведь он намного больше камбалы, он — большой железный кит-левиафан, вот.

И комната, вроде, тоже большая, хотя и не такая, как море. Яник осторожно, чтобы не вывернуть шею, поворачивает перископ и видит масляную лампу на вбитом в стену крюке. Это странно... как может быть лампа в море? А вот и может — на мачте корабля! Ведь может? Может? Ну то-то же... не изображай из себя дурнее чем ты есть. Кстати, где-то он уже видел такую лампу... когда-то очень-очень давно... на большом таком поле... или в долине... ну точно, в долине. Уф... Яник чувствует ужасную усталость. Эта чертова лампа отняла у него все силы — нашел на что тратиться... Давай-ка лучше поспим. Ага, давай. Яник убирает перископ и дает команду аварийного погружения. Нырнем поглубже, и пропади оно все пропадом... Закрывая глаза перед объявшими его водами сна, Яник-кит еще успевает полюбопытствовать, спросить у Яника-субмарины — как там всадники на стене? Все мчатся неведомо куда? Точно, мчатся, несутся... нет, несутся — это курицы... ага, курицы и павлины... курицы и пав...

Он открывает глаза через пять тысяч лет, а может и больше — кто считает?.. Ну-ка, ну-ка... Ты смотри-ка — все на месте — и рот, и уши, и душа, и одежда, и... нет, мысли еще не совсем — ты ври-ври, да не завирайся. Кстати, как там со всадниками? Яник смотрит на стену. Пусто! Все ускакали, умчались в неведомую даль во главе со своим забубённым военачальником... Ни одного не осталось. И слава Богу... Яник тщательно примеривается и, собрав мысли в кулак головы, вспоминает — как садятся. Как это делают, в натуре? Не в тюрьму, то есть, а просто. Скажем, лежал себе человек и вдруг — бац! — сел. Перешел из состояния в состояние. Или, из солежания в сосидение. Как-то ведь они это делают... А чего б тебе не попробовать, Яник? Ты, главное, не бойся. А я и не боюсь; я — вот, к примеру... руку — сюда, а ногу... надо же, получилось!

Яник садится и гордо смотрит на стену. Стена раздвигается и из нее выходит Мишаня с шубой. Оба они мокрые насквозь. Шуба, она, дура, промокла... помнишь, Яник?.. ну да, насквозь промокла — в той самой речке, где Мишаню застрелили, конечно, помню. А почему же Мишаня мокрый, если его застрелили? Ну как... ведь он всегда потеет, Мишаня... оттого и мокрый, известное дело. Да разве ж они потеют, мертвые? Не-е-ет... мертвые не потеют... а и впрямь, Мишаня, отчего ты потеешь, если ты мертвый? Непорядок...

Мишаня улыбается своею застенчивой улыбкой и разводит руками — мол, извини, Яник. Мол, ты же за мной это свойство знаешь... потею, хоть ты тресни, даже мертвый... никакие дезодоранты не берут. Я же тебя предупреждал, помнишь? Помню, как же, конечно, помню. Но ты ведь мертвый, Мишаня, правда? Ты ведь остался там, в том неизвестном притоке большой ассирийской реки, нашпигованный пулями по самое не могу, остался со всем твоим по?том и со всеми твоими мечтами... остался, брошенный мною — умирать в злой крутящейся воде, один. Один! Один, пока я, петляя, как заяц, рыл вверх по склону, подгоняемый собственным страхом... Ты уж прости меня, Мишаня, а? Посмотри на меня, гада мерзкого, пресмыкающегося... и прости. Ты ведь за этим и пришел — простить, правда?

— Правда, — кивает Мишаня, — за этим и пришел... ты уж извини, что я все молчу — мертвым много говорить не положено, как рыбам. — Ну и ладно... не положено, и — ладно... А зачем тебе шуба-то эта проклятая? Камеру, я вижу, ты так и не сыскал, утащило, да? Утащило... Ты видишь, Мишаня, какая все-таки скотская это штука — жизнь, и как нет в ней человеку никакого везения? Камеру — утащило, а шуба эта гадская осталась... где тут логика?

— Да, — соглашается Мишаня и снова улыбается, ничуть не печально, потому что, что же печалиться о таком общеизвестном факте? Нечего печалиться, да... Удивляться можно, а печалиться-то зачем?.. что этим изменишь? Так зачем ты ее за собою таскаешь, шубу?

— Ну как... — Мишаня озадаченно разводит руками. — Отдавать-то надо; я ж ее взаймы брал, ты что, забыл? В Хайфе, у приятеля... неудобно... ты уж, Яник, того...

Конечно, конечно, о чем речь, Мишаня, обязательно сделаю. Найду твоего приятеля, из-под земли достану, будь покоен. Так и передам — мол, не беспокойся, друг-приятель, о своей вериге; Мишаня ее хранит пуще глаза и вернет в целости и сохранности при первом удобном случае. Годится?

— Годится, — говорит Мишаня. — Ты, Яник, вот что. Ты бы поспал, что ли. А то лица на тебе нет. Эк они тебя накачали... А я пойду, ладно?

Ага. Накачали будьте-нате. Ты иди, Мишаня, иди, родной... я тут пока прилягу на немножко... вот так... на чуть-чуть...

И проходит еще три тысячи лет, а может, больше, а может — меньше... Яник садится и трясет головой. Где он? Большое помещение... подвал?.. подземелье?.. черт его знает, одно понятно — окон тут нету. Земляной пол, сырость; на грубой каменной кладке стен — живые водяные потеки. Масляная лампа. В углу — бесформенная куча тряпья. Опоясанная железом дверь из мощных деревянных плах. Как он тут оказался? Яник трет ладонями виски. Ну да... место называется Лалеш, или Люлёк, или еще что-то в этом роде. Во всяком случае, сюда он приехал на такси... шофер не взял денег... потом это дикое камлание — местный вариант "топталовки"... Да, точно, он искал тут Пал... был еще портье-армянин по имени Джо... и записка... А потом? Потом — люди в тюрбанах у входа в гробницу, и — все, обрыв. Видимо, тут-то его и прижучили. Он ощупывает голову; нет... — ни шишки, ни ссадины... отключили как-то по-хитрому, умеючи. А потом еще всадили какой-то гадости... сколько же времени он тут кукует? На часах — около десяти... дня?.. ночи?..

Яник встает... о, ноги держат... и то хорошо. Он подходит к двери — заперто... ага, а ты чего ожидал, умник?.. Яник осматривается — что тут еще? Тряпье это грязное? В полумраке особо не разглядишь; он пробует кучу ногой и отскакивает, как ужаленный, одновременно с диким криком, от которого вздрагивает ровный огонек лампы: "не-е-ет!!" Какую-то долю мгновения ему даже непонятно, кто кричал — не он ли сам?.. и только потом Яник понимает, что кричала куча, что это вовсе не куча, а человек!.. — человек, бесформенной неподвижной грудой лежавший до того на полу, а теперь сидящий, вернее, не сидящий — ведь трудно назвать "сидением" это состояние крайнего ужаса, эту крупную дрожь, это судорожное сучение ногами и слепое, беспорядочное мельтешение рук. "Не-е-ет!!" — кричит он снова и, закрывая лицо руками, боком, по-черепашьи, сдвигается в сторону. Там больше света, и...

— Господи-Боже-мой, — вырывается у Яника свистящей скороговоркой, потому что иначе ему просто не выдавить воздух, застрявший в задохнувшихся легких. — Господи-Боже...

— Не-е-ет!!

— Успокойся, Андрей, это я, — говорит Яник, стараясь звучать спокойно. — Это я, Яник. Ты что, меня не узнал? Посмотри, это ведь я...

Ревич вдруг разом обмякает и начинает всхлипывать, все так же пряча лицо в ладонях. Яник наклоняется и кладет руку ему на плечо. И снова Ревич вздрагивает, как от ожога. Что с ним?

— Что случилось, Андрей? Да посмотри же на меня наконец...

Сквозь хлюпанье и сморканье прорывается какой-то неуместный сумасшедший смешок. — Сейчас... посмотрю... еще как посмотрю... — придушенно шепчет Ревич и снова хмыкает, будто смеется — раз за разом, еще и еще. Ну да, точно, смеется... Что за черт этот Андрей Первозванный, птица-феникс, ванька-встанька! Только что рыдал, трясся от страха, как загнанный зверек, и вот — нате вам — чудесное воскресение. Сейчас он опустит руки, и на лице его непременно обнаружится обычная циничная усмешка. Ну и ладно, пусть себе улыбается, вдвоем всегда веселее.

Ревич опускает руки и поворачивается в сторону Яника. На лице его и в самом деле усмешка, привычная, ревичевская... вот только поворачивается он не совсем к Янику, то есть, к Янику, но не точно, а как слепой, как будто наугад, на голос. И немудрено, Яник... как же ему еще поворачиваться с выколотыми глазами? Что можно увидеть этими пустыми, красными ямами, сочащимися слезами и сукровицей? Из Яникова горла вырывается странный писк; девятый вал рвоты накатывает на него, он отбегает в угол и выворачивается наизнанку.

— Хе-хе-хе... — издевательски смеется Андрей. — Сюрприз! Я вижу... пардон, я слышу, что публика весьма впечатлена. Немногие мои выступления имели такой оглушительный резонанс... хе-хе-хе...

Яник выпрямляется, его шатает, он не может вымолвить ни слова.

— Эй! — зовет его Андрей. — Ты куда исчез? Где же аплодисменты, цветы? Где восторженные рецензии?

— Кто это тебя? Почему?..

— Почему?.. — передразнивает Ревич. — Проклятый вопрос многих поколений кретинов. Почему?.. спроси еще — кто виноват? Экий ты все-таки дурак, право! Ты-то как сюда попал?

— Я ищу Пал. Она оставила мне записку в гостинице.

— А... теперь понятно. Нет повести печальнее на свете... Что ж, Ромео, ты на правильном пути. — Он усмехается. — Может, и встретитесь где-нибудь... на алтаре.

— Что такое, Андрей? На каком алтаре? Тебе что-то о ней известно? Ну, говори же...

Ревич делает неопределенный жест.

— Известно... не известно... Была она тут, в этом уютном подвале. Справляла малую нужду, извини за такую приземленность, в том же самом углу, где ты наблевал. Мне, тогда еще зрячему джентльмену, приходилось отворачиваться. А потом гостеприимные хозяева избавили меня от этого неудобства. От зрячести, я имею в виду, не от джентльменства... хотя и это, судя по всему, не за горами. Избавить-то избавили, но и ее почти сразу отсюда забрали. Только не спрашивай, куда и когда... — не знаю. Да и счет времени я уже давно потерял

— Ладно. — Мысли о Пал возвращают Янику присутствие духа. — Почему б тебе все-таки не рассказать — кто нас тут держит?.. что с тобой произошло?.. чего им от нас надо?

— От вас — не знаю. Хотя можно предположить... жертвенные агнцы — слышал о таких? Бараны то есть... Ну, вам-то не привыкать, а вот как я ухитрился в ваше стадо угодить?.. убей меня, не пойму. Хотя, чего там — сам виноват.

Андрей вздыхает. Он сидит, прислонившись к стене, и грязное слепое лицо его спокойно; лишь время от времени проскальзывает усмешка — как острая ящерица по замызганной стене.

— Я с этими ребятами давно вожусь... нравятся они мне, а хорошим людям — отчего бы не помочь, особенно, если за приличные деньги? Вот я и помогал... в основном всякими железками — теми, что стреляют и теми, что взрываются. Товар-деньги-товар, как говорил вождь и учитель.

— Подожди, подожди... — останавливает его Яник. — Так ты — йезид?

— Слушай, ты бы лучше молчал, — говорит Андрей презрительно. — Не болтай о том, чего не понимаешь. Йезидом стать нельзя, им можно только родиться. Это избранный народ, просекаешь? Они свой род ведут прямиком от Адама, в отличие от прочих, которые — вроде бы от Адама с Евой, и ни с кем не перемешиваются, женятся только на своих... Так что — я и рад бы, да рылом не вышел.

Яник хмыкает.

— Да, таких тонких различий мне действительно не просечь — от Адама... от Адама с Евой... Ты лучше объясни, чем они тебе так приглянулись? И за что глаза вынули?

— Я ж тебе говорю — сам виноват. Порвалась цепочка: деньги я у них взял, а товар не пришел... Это я тебе по-простому объясняю, а на самом деле там цепочка длинная была, не только они замешаны. Короче, влетел я на большие бабки; не только к ним влетел, а еще и к другим, в России. Поставили на счетчик, ну и покатилось... Ээ-э, да что ты в этом понимаешь...

— Другие — это те, что на тебя в Анкаре охотились?

— Именно так. С ними я договориться уже не мог. Одна была надежда — на здешних. Тут какой-то шанс имелся: достать денег, откупиться от бандитов, а потом вернуть постепенно. Вот и побежал я сюда, спасаться, к друзьям своим последним. Но, как видишь, и тут обломилось, не простили... Теперь я — в стаде, жертвенный баран, один из многих. Жду своего часа, когда под нож пустят. Ты только не злорадствуй — тебе того же не миновать, и Джульетте твоей тоже. Отсюда живыми не выходят.

— Как-то ты спокойно об этом говоришь... неужели не страшно? И потом — ты их за друзей считаешь; так неужели не обидно, что они тебя режут, вместо того, чтобы помочь? И почему они тебя сразу не убили, а мучают?.. глаза вон вынули..."

— Много ты вопросов задаешь, Яник... так сразу и не ответить. Ну, во-первых, конечно, страшно. Да ты и сам видел, какой я вопль зарядил, когда ты меня пинать начал. Но это я со сна, от неожиданности, минутная слабость... простительно. Впрочем, на эту тему мы уже говорили. Ты мне тогда еще смерть близкую предсказал, помнишь? Как знал...

Почему мучают? Да потому что Таус-Мелеку не смерть интересна, а мучения, понял? А не понял, не расстраивайся — потом поймешь, завтра... а может, даже и сегодня... тут мы, бараны, не вольны — тут всё по расписанию.

А насчет того, что обидно... так — нет, не обидно. Ты ведь как думаешь? Ты думаешь, что есть черное и белое, добро и зло, что они всегда различимы, всегда понятно — где и что, так? Так... — типично баранья точка зрения. А у йезидов, понимаешь ли, другое мнение. Нет у них зла и нет добра. То есть, конечно, между хорошим и плохим они различают, но различия эти — сугубо временные. Сегодня, к примеру, убивать — плохо, а завтра может быть — хорошо. Нету никаких заранее определенных правил. Есть шейх, который всем рассказывает, что на нынешний день — зло, а что — добро. Такой вот простой и эффективный подход. И никаких тебе дурацких заповедей.

Не знаю, как кому, а мне — нравится. И к реальности намного ближе. В жизни ведь тоже все неопределенно, случайно — как кость выпадет... так что любым абсолютным истинам — грош цена.

Смотри: они меня наказали — значит, так у них в тот день карта легла. Но могла ведь лечь и по-другому! Могли ведь и помочь... Ну — не повезло, проиграл... что ж теперь делать? Надо платить, а не обижаться. На рулетку не обижаются.


2

Откуда-то сверху слышится лязг металла по металлу; легкий сквознячок протискивается в щель под дверью и, пометавшись по подвалу, убегает. Огонек лампы дергается и снова замирает. Андрей напрягается и застывает, вжавшись в стену. Шаги? Да, шаги... кто-то спускается по лестнице... сюда? Нет. Не останавливаясь — дальше, мимо. Яник переводит дух.

— Что, испугался? — говорит Андрей, улыбаясь. — Жаль, я твоего лица не вижу. Небось, вспотел почище Мишани... Бойся, бойся — есть чего.

Давай-ка я тебе пока — для настроения — расскажу забавную йезидскую историю про добро и зло. Кстати вспомнилась.

Жил когда-то один дедок — великий праведник. И уж такой он был весь из себя правильный, что даровали ему ангелы длинную-длинную жизнь. Тыщу лет прожил, поганец, и не просто тыщу, а с хвостиком. И не просто прожил, но еще и детей стругал, как сумасшедший, только к девятисот восемнадцати годам и успокоился. Половой гигант, одним словом. Теперь представь себе — сколько у него жен сменилось... это ж одуреть можно!.. и детей, и внуков, и пра-пра-пра-и-так-далее-пра-внуков. Все-то они жили свои шестьдесят-семьдесят, а кто и до тридцати не дотягивал... Как тут знать старику — не является ли девка, которую он в настоящий момент жарит, его прямой пра-пра-пра? Трудно, правда?

В общем, то ли по этой, то ли по другой какой причине, но на своих регулярно сменявшихся домашних наш дедок не обращал ровно никакого внимания. Даже имен не знал. Да и зачем ему они, имена эти, когда все равно не сегодня-завтра помрут их обладатели; не успеешь оглянуться — и нету, новых заводи...

Ну вот. Как я уже отметил, у тысячи его годков был хвостик — пятьдесят лет. Хвостик хоть небольшой, по дедулиным-то понятиям, но по обычным меркам существенный — многим на целую жизнь хватает. Ты вот, к примеру, и половины этого не проживешь... А любовные свои упражнения дедок прекратил в возрасте девятисот восемнадцати — не по желанию, заметь, а исключительно по причине старости и беспрецедентного износа инструмента. Стерся на фиг.

Не скажу, что перемена радовала старика; все-таки привык он к этому занятию за без малого тысячу лет и потому скучал безмерно. Так и прошло больше века, в скуке и тоске. Но вот как-то раз накануне тысяча тридцатого дня рождения, его спящий, казалось, непробудным сном орган проснулся! Представь себе, какова была радость праведника! Дедок немедленно подхватил пробегавшую мимо пра-пра-пра... и тут же, на месте, зачал последнего в своей жизни ребенка. Родившийся мальчик стал отрадой его души. Отцовскую любовь-то дед до этого не проявлял... вот вся она и сэкономилась. Тысячам безымянных детей и внуков — хрена лысого, а одному маленькому последышу — как из рога изобилия.

Помимо всего прочего, старик чувствовал приближение смерти, а значит, надо было позаботиться о преемнике, дабы не осиротел народ, в приумножение коего он лично столько вложил и впрыснул. На эту роль он и начал готовить сына. Не жалел ни сил, ни средств; не брезговал ни силой, ни деньгами, ни обманом, чтобы заполучить лучших учителей со всех концов света. Благо шло это все впрок. Мальчик выдался на славу — умный, красивый, сильный... вылитый я. Скоро не стало на земле равного ему ни в чем. Всех превзошел — и в науках, и в чародействе, и в боевом искусстве...

Дедок на него нарадоваться не мог. Только вот ведь какая странность — чем больше паренек учился, тем с большим нетерпением на батю поглядывал, как будто ждал от него чего-то. А чего?.. Наконец, где-то за год до смерти старика, эта странность прояснилась. Оказалось, молодой человек ждал, когда же праведник передаст ему самую главную, самую глубокую мудрость, без которой всем прочим знаниям — цена копейка. — Что ты имеешь в виду? — озадачился дедок. — Вроде всему я тебя обучил... или забыл чего?.. так ты только скажи, обеспечим в лучшем виде...

— Ну как же, отец, — сказал парень. — Ты еще должен научить меня различать между добром и злом, как же без этого? Но ежели ты полагаешь, что я еще не готов воспринять это знание, то можно и подождать...

Короче, крошка-сын к отцу пришел, и спросила кроха...

— Аа-а... — говорит старик, — что ж ты сразу-то не сказал?.. это-то проще простого. — Набрал он в грудь воздуху для мудрого и ясного ответа... подержал... подержал... да и выдохнул ни с чем. Ты, говорит, вот что, сынок... ты, говорит, погуляй тут пока без этой последней мудрости, потому как время тебе еще не пришло. А как придет, так я тебя сам позову... для передачи, то есть. Не сумлевайся. Сына-то он отослал, а проблема осталась. Что сказать парню?

Тут ведь, понимаешь, какая неувязка вышла — не было у дедка ответа. Нет, не то чтобы он на эту тему никогда не задумывался... — задумывался и весьма; но делал он это преимущественно в молодости, лет эдак до ста пятидесяти. А годам к двумстам, помнится, даже пришел к совершенно однозначным выводам. Вот только что это были за выводы?.. Забыл, старый склеротик, забыл наглухо. Как ни всматривался выцветшими своими буркалами в толщу прожитых лет, так ни черта и не разглядел. Все размыто, все неопределенно, течет и колышется, как морская трава баламутная.

И ведь что самое-то неприятное... выходило, что все эти последние века сам он, великий праведник, жил как черт на душу положит, без малейшего понятия о столь кардинальном вопросе. И не только сам жил, но и другим пример подавал... Нехорошо получалось, что и говорить, некрасиво. В общем, мучился старик, мучился, думал, думал, да так ничего и не вымучил. А парень вокруг него ходит, ждет, смотрит вопросительным взглядом — мол, когда же, батя?.. когда? Вот уже совсем помирает старик, лежит себе — похрипывает на смертном одре, пялится в потолок мутными глазенками, а ответа все нет как нет.

А сынок-то сидит в изголовье, за руку держит, ждет. Потому что, если уж не сейчас, то и вовсе никогда... уходит ведь праведник, уходит, уносит с собою великое знание. Уже и времени на длинный разговор не осталось... эх!.. да хоть бы одно, самое главное правило узнать... Сжал парень сухую старческую лапку — эй, батя, говори же, ну! Какое оно, это правило?.. назови, не томи! Собрал умирающий последние силы, моргнул сыну наклониться поближе, и прошептал ему в ухо всего три слова: "Нет никаких правил!" С тем и откинулся.

Ну, парень, конечно, сначала прибалдел. Мол, как же так?!.. добро и зло!.. заповеди предков!.. символ веры!.. и прочая дребедень. А потом успокоился: в конце концов, "нет никаких правил" — тоже в некотором смысле правило. Стал он жить дальше, владеть и судить без всяких правил, как на душу ляжет, руководствуясь, как сказали бы позднее, пролетарской совестью и революционным правосознанием. И все бы ничего, да завелась в окрестности большая шелковица с необычным содержанием. Может, она и раньше там была, и просто никто на нее внимания не обращал, а может, и нет — неизвестно. Так или иначе, повадился народ к этой шелковице ходить за советом, кланяться, благодарить, на колени вставать и так далее... короче — молиться стали на глупую деревяшку.

Молодой правитель встревожился — при старом патриархе таких дел не водилось. Взял он топор, пилу и отправился валить конкурента. Только размахнулся, как кто-то его за руку — хвать. Оглянулся — стоит мужик.

— Ты, — говорит парень, — кто такой, мужик? И чего ты тут делаешь? И по какому праву меня, пророка и властителя, за руку хватаешь?

А мужик ему отвечает:

— Зовут меня Сатана, может, слышал? А насчет того, чего я тут делаю, так живу я здесь, в этой шелковице. И ты бы лучше, чем дом мой рушить, приходил бы ко мне за советом, как все. Папаня-то твой, бывало, советовался. А ты вот все норовишь сам, сам... так ведь и свихнуться недолго, без квалифицированной помощи. Потому и авторитета людя?м в твоих решениях не хватает. Сам видишь — напрямик ко мне бегают, без посредников... беда!

Подумал парень, подумал, да и говорит:

— Про тебя мне батя не сказывал. Срублю я твой дом к ядрене фене. Вот.

— Погоди, — говорит Сатана. — Давай бороться. Победишь меня — руби дерево!

Стали они бороться. А у парня, как ты помнишь, были лучшие учителя, так что приемчиков он знал — будьте-нате. Одолел Сатану на первой же минуте. Только за топор схватился, как Сатана его опять останавливает:

— Погоди, парень. Срубить всегда успеешь. Дай мне отсрочку до завтра, а я тебе хорошо заплачу.

И деньги показывает. Большие деньги. За такие можно и подождать. Ладно, живи до завтра, так уж и быть.

А назавтра снова битому Сатане неймется. Давай, говорит, я ставку удвою — только за то, чтобы с тобою еще раз схватиться.

— Что ж, давай, — соглашается парень. — Деньги мне не помешают, особенно если вдвое. И снова кладет Сатану на обе лопатки. А тот ему — "погоди..." и за кошельком лезет. И все опять снова-здоро?во, как в первый день.

В общем, валандались они так несколько месяцев. Всем уже надоело. Сначала ходили смотреть, ставки делали... а потом приелось — сколько можно, одно и то же... Парень набил казну до самого верху. Ему бы остановиться, да только — когда же денег слишком много бывает? Вошел во вкус, что называется. Вот и настал день, когда уже не смог он удивить Сатану новым приемчиком — все выучил лукавый! Победил он парня, и тут уже торговаться не стал — сразу голову отрезал и точка. Без лишних разговоров. Ну, тут уже народ сразу рассудил, что к чему. Кто победил — тот и прав. А как же иначе?

Ревич неожиданно всхлипывает, но тут же справляется с собою, и обычная усмешка снова выползает на его залитое слезами лицо... как подпись Сатаны-победителя, как черная йезидская змея, знак всесильного Таус-Мелека. Яник смотрит на него со смешанным чувством жалости и восхищения. Восхищения — его несомненной силой, мужеством, талантом, гордой стойкостью перед ужасом обстоятельств. Жалости — потому что все эти бесценные золотые червонцы растрачены ни на что, пущены по ветру, разменены на пшик, на пук бумажных ассигнаций несуществующего банка.

— Андрей, — говорит он. — Это ведь история о тебе, правда? Поэтому ты мне ее и рассказал, да?.. Ты вот что... ты только не подумай... Человек ты необыкновенный — это тебе всякий скажет, даже самый злобный завистник. Знал бы ты, как Мишаня тебя боготворил... и я тебя тоже очень уважаю.

Я только вот чего понять не могу: если ты так все заранее знал... ну, про того парня... если ты заранее знал, что проиграешь, как он проиграл, то зачем тогда было играть с Сатаной? Зачем? Ведь не из-за денег же?

Андрей горько усмехается.

— Почему ж не из-за денег? Ты просто денег настоящих не видал, не понимаешь, что это. Когда их много, они перестают быть деньгами и становятся чем-то другим: свободой, властью, здоровьем, любовью... да мало ли чем! Все это, вопреки дурацким поговоркам, покупается за деньги, и еще как покупается... Не веришь? Я помню, что ты мне тогда на горе сказал — что, мол, не та это свобода, не настоящая. Что молчишь, продолжай! Скажи, что и власть эта — кажущаяся... и любовь — суррогатная и что спокойствия душевного не купишь... Ну, скажи! Молчишь? Жалостливый ты мужик, Яник, хороший. Только не надо мне твоей жалости.

Допустим, ты прав, хорошо? То есть, ты не прав, но просто допустим, что прав. Ну и что? Что это меняет? Пойми, дурачина, тут не ты выбираешь — играть или не играть; выбирает он, Таус-Мелек. Он банк держит, он карту сдает, он же и выигрывает под конец. А иначе — как же ты здесь оказался, рядом со мною, в его персональном подвале? Ну ладно — я, Андрей Ревич — душу дьяволу продал, и все такое прочее... но ты?.. Мишаня?.. вас-то за что? — Да за то же самое, Яник. Нет между нами разницы. И правил нет. Помнишь последние слова старого праведника? "Нет никаких правил". И точка. В этом все дело.

Яник молчит. Андрей ждет ответа, и надо бы что-то сказать, возразить... но что? А вдруг и впрямь нет никаких правил, лишь безнадежный сатанинский беспредел, лишь слепые случайные взмахи меча, косящего правых и виноватых, без смысла и без разбора? Нет ведь, правда? Должна же тут быть ошибка, где-то прямо в основе, в главной, первичной посылке... какая-то звенящая пустотой ложь, затаившаяся в самом фундаменте этой безупречной ревичевской логики? Но где? Он ощущает слабость, томительное и мертвенное бессилие; мысли едва шевелятся в его голове, как вялые земляные черви.

Наверное, это продолжает действовать та гадость, которую ему впрыснули... А может, и нет. Может, гадость уже ни при чем, и дело намного хуже. Может, прав Ревич на сто процентов, и нет никакой ошибки, и все они — просто червяки — и он, и Андрей, и Мишаня, и даже Пал — вялые земляные червяки, бесцельно шевелящиеся в неглубоких своих ямках, пока безобразные голые павлиньи ноги не вывернут их наружу, пока не склюет их вездесущий клюв Таус-Мелека... Кто он, как не червяк, в этом сыром подземелье — беспомощный и жалкий, крохотный комочек потной от страха плоти? Хорошо, что Андрей не видит сейчас его лица... Яник тщательно откашливается. Яник говорит, стараясь звучать уверенно и ужасаясь своей очевидной фальшивости: "Я не верю, что нет ника...", и... голос его срывается в середине слова.

— И это все?.. — Андрей сидит, замерев, обратив к Янику пустые ямы глазниц. На лице его нету обычной усмешки, есть лишь жадное ожидание, похожее на ожидание спасения, на последнюю отчаянную надежду. — Это все, что ты можешь ответить?

Он какое-то время молчит, безнадежно качая головой. Затем усмешка возвращается на свое привычное место.

— Да, плохо дело. И почему я всегда оказываюсь прав, даже когда это совсем некстати?.. Знаешь, там, в горах, мне показалось, что в тебе есть что-то эдакое... как бы это сказать... сила какая-то, что ли?.. В общем, чего только с устатку не привидится... Ладно, забудь.

Андрей зябко передергивает плечами, берет в обе ладони свою изуродованную голову и ложится, по-собачьи покрутившись, чтобы поудобнее устроиться на жестком сыром полу. Яник закрывает глаза. Ему хочется выть от бессилия и одиночества.


3

Дверь распахивается неожиданно и бесшумно. Подземелье наполняется людьми с шерстяными крысиными спинами. Они молчат, они движутся уверенно и быстро, масляные лампы раскачиваются в их руках, и огромные тени от черных тюрбанов мечутся по съежившемуся подвалу. Яник приподнимается и вжимается в стену. Но пришли не за ним. Дикий вопль Андрея врезается в его уши. Крысы схватили Ревича, оторвали от пола; он отчаянно сопротивляется, он извивается как червяк, он кричит во всю мочь, царапается, кусается, плюется; смертельный ужас утраивает его силы, кровь сочится из пустых глазниц... Но тщетно — крыс много, и они твердо знают свое ремесло. Они что-то делают с Ревичем — что-то очень убедительное и точное, без сильных ударов и широких замахов... просто он вдруг обмякает в их шерстяных неумолимых лапах, как тряпка, и один из них просто перекидывает его через плечо, как тряпку, и они просто несут эту тряпку к выходу, все так же молча, спокойно и деловито.

— Нет! — кричит Яник и прыгает на ближайшую спину. — Не-е-ет! Стойте!

Черный тюрбан даже не оборачивается. Он стряхивает с себя Яника одним неуловимым движением, без усилия, но так, что Яник отлетает на несколько метров, в угол, в лужу собственной блевотины. В отчаянии он глядит, как шерстяные спины втягиваются в дверной проем, унося свою добычу.

— Стойте! — кричит он снова. — Я — Иона! Юнус! Наби Юнус!

Последняя спина вздрагивает, как от удара. Они останавливаются! Они в явном замешательстве! Негромкий панический ропот волной пробегает по доселе безмолвной стае; крысы топчутся по обеим сторонам двери, наталкиваясь друг на друга, разом утратив свою невозмутимую уверенную повадку... Поколебавшись, стая выталкивает из себя одного, с бесчувственным Андреем на плече. Опустив голову, на полусогнутых, он крадется внутрь, осторожно кладет Ревича туда, где он лежал прежде, и поспешно, по-рачьи, пятится назад. Страх сквозит в каждом его движении.

— Суки! Падлы! — Яник вопит во все горло, закрепляя победу. — Пошли вон отсюда! Вон!!

Он вскакивает и делает шаг-другой в их сторону. Это оказывается чрезмерным даже для самых храбрых. Стая опрометью бросается наутек, с обвальным грохотом топоча по коридору, оставив дверь нараспашку. Победа! Яник вскидывает вверх руки, как после забитого гола. Он чувствует необыкновенный прилив сил. Конечно! Ведь он же — Иона! Он — могучий пророк, он наби Юнус! Он — чемпион мира по боксу в тяжелом весе! Оп!.. оп!.. Яник делает несколько боксерских па по опустевшему подвалу: прямой слева, крюк справа... и оп! — апперкотиком!.. оп!.. оп! — и с копыт! Брысь, крысиная сволочь! На кого усы топорщите, падлы полушерстяные?! Вот я вас!.. оп! Он останавливается, вспомнив про Андрея.

— Эй, Андрюша, как ты там, братишка? Ничего, не боись, выберемся... Теперь-то я знаю, чем их пронять, мракобесов. Бей врага его же оружием! Ничего...

Он пробует привести Ревича в чувство... бесполезно — тот в глубоком обмороке. Надо же! Умеют, гады... как это они так ловко отключают? Не вредно бы научиться... Ну ничего, вот Андрей придет в себя, и сразу двинем наверх, на свет Божий. Благо, дверь открыта. Хотя, с другой стороны, она ведь наверняка не последняя. Ну и что? Последняя... не последняя... пусть только попробуют на наби Юнуса хвост задирать! Прорвемся...

Яник присаживается на пол рядом с Андреем. Подождем. Жаль, воды нету... может, сходить, поискать? Он уже приподнимается идти, как неожиданный шум переключает его внимание. Наверху хлопает дверь, слышны торопливые шаги многих ног... возвращаются?.. с чем только, интересно... Яник принимает максимально грозный вид. Эдакий господин ротный старшина, гроза салаг и молодых офицеров... вот ведь не думал, что этот опыт так пригодится в жизни...

Коридор ярко освещается десятками ламп. Черные тюрбаны робко заглядывают в дверь, но заходить не рискуют. Впрочем, что-то изменилось в их поведении — они еще боятся, но уже без прежней паники; теперь они явно знают, что делать. Небось, начальника привели... Набычившись, Яник смотрит поверх двери, надменно игнорируя суету шерстяных спин там, внизу. Ну, подавайте сюда вашего босса... посмотрим, чем он дышит, клопина поганый. Движение возле двери замирает, в образовавшейся мертвой тишине слышны лишь чьи-то неспешные шаги. Они падают с раздражающей равномерностью метронома, как будто старый кухонный кран отмеривает каплю за каплей в спящей ночной квартире. Давай, давай, подходи, волчара, сейчас я тебе накапаю...

Он входит в дверь, высокий человек в белом тюрбане, с бородою до самых глаз, одетый в длинную хламиду из белой шерсти. Ага. Все в дерьме, и тут выхожу я — в белом фраке... ну-ну... Бородач проходит на середину комнаты и останавливается, глядя прямо на Яника. В глазах у него нету страха, только изучающее, отстраненное внимание. В коридоре зарождается быстрое шустрение — шерстяные спины вносят в подвал несколько ламп и два низких табурета. Человек садится и знаком приглашает Яника сесть напротив. Ну уж нет, дядя. Яник не двигается. Он продолжает играть свою дембельскую сонату, сидя в небрежно-ленивой позе и уставившись стеклянным взглядом в полоску лба под белым тюрбаном.

Только ведь не салага это перед тобою, Яник. И чем дольше он глядит на тебя, тем яснее становится, что прежние понты здесь не сработают, ох, никак не сработают... Яник переводит взгляд в темные внимательные глаза и вопросительно дергает бровью — мол, какого хрена? Долго в гляделки играть будем? Говори, зачем пришел... Шейх кивает, не меняя выражения лица.

— Так ты — Иона? — спрашивает он по-английски. — Ты один?

— С ним. — Яник кивает на Андрея.

— Он — не Иона, — спокойно констатирует шейх. — Есть кто-нибудь еще?

Яник демонстративно оглядывается, будто ища кого-то.

— Глупый вопрос. Ты видишь тут кого-нибудь еще, кроме нас и твоих людей?

По бородатому лицу пробегает легкая тень. Гнева? Обиды? Разочарования?

— В таком случае ты — не тот, — говорит шейх и встает. — Мы действительно ожидаем гостя. Но в пророчестве сказано: "Пара голубей прилетит с запада во время большой войны...", а ты — один. Не каждый обладатель имени "Иона" — посланник Таус-Мелека. Ты, к примеру, просто мошенник, как и твой приятель. Вы оба умрете.

Он поворачивается и идет к выходу. Все? Яник отчетливо осознает, что если сейчас же, немедленно, в следующие три секунды, он не придумает чего-то экстраординарного, то все на этом и закончится, что и его, и Андрея снова будет ждать неминуемая мучительная смерть, уже, казалось, выпустившая их из своих цепких павлиньих когтей... и не только их, но, вероятно, и Пал... Пал... подожди... Пал! Вот оно! Он еле сдерживается, чтобы не закричать. Осторожнее, не торопись, не спугни его, ради Бога, спокойнее...

— Эй! — говорит он негромко и повелительно. — Вернись, раб!

Шейх останавливается у самых дверей. Он даже не оборачивается, просто стоит спиной и ждет. Яник переводит дух. Он старается цедить слова, медленно и презрительно.

— За день до меня к вам пришла моя женщина. Ее зовут — Палома. На языке пророков это значит "Иона", голубка. Мы оба прилетели к вам с запада. Чего еще тебе надо, глупец?

Долгое молчание повисает в подземелье. Сработало?.. Нет?.. Яник закрывает глаза. На него вдруг наваливается страшная усталость, смешанная с безразличием... нет — так нет, будь что будет... Тишина все длится и длится; он чувствует какое-то шевеление сбоку... наверное, Андрей... пришел в себя, бедолага? Пора бы посмотреть, что там происходит, хотя не больно-то хочется. Он разлепляет веки.

Бородач в белой хламиде стоит перед ним на коленях, и глаза его сияют. Он смотрит на Яника с каким-то торжественным восторгом, как ребенок — на необыкновенный новогодний подарок. Его вытянутые вперед руки мелко подрагивают в сантиметрах от замызганной яниковой ладони, будто он ужасно хочет, но не решается дотронуться до столь неимоверно святого объекта. Натолкнувшись наконец на ответный взгляд Яника, шейх вдруг начинает говорить — быстро, горячо и совершенно непонятно. Он помогает себе судорожными жестами, трясет головой и кланяется. Он молит и молится, обещает и благодарит...

Яник устало вздыхает — поймешь их, папуасов... то жрут поедом, то в идолы записывают... Однако надо плыть вперед, пока ветер не поменялся. Он повелительно поднимает руку.

— Хватит. Я хочу видеть мою женщину, Палому. Сейчас.

Шейх часто-часто кивает. "Конечно, конечно... а как же иначе... прямо сейчас и отправимся... правда, госпожа не здесь, она в Синджаре. Пусть уж господин простит нас, неразумных — не ведали, с кем имели... Но она — в полном порядке, так что беспокоиться не о чем, ее планировали только на завтра... сейчас и поедем... да!.. кстати!" Шейх о чем-то спохватывается, делает знак, черный тюрбан с красной полосой подскакивает к нему, предупредительно сгорбившись, и, получив короткое указание, немедленно убегает быстрой крысиной опрометью. "Вот прямо сейчас и позвонят туда, в Синджар, пусть встречают, готовятся... Господи! Счастье-то какое!.." Он снова впадает в режим восторженного бормотания.

Так. Теперь пора позаботиться об Андрее. Он уже совсем пришел в себя... вот — сидит рядом, обхватив голову руками и крупно дрожа. Яник трогает его за плечо: "Ну что, Андрюша..."

— Ай! — Ревич резко отшатывается. — Нет! Я не хочу! Не трогайте меня!..

— Ты что, Андрей, — говорит Яник как можно спокойнее. — Это ведь я, Яник. Ты меня опять не узнал... это я... сейчас мы отсюда выберемся, не бойся..."

Ревич в ужасе мотает слепым кровоточащим лицом.

— Ты... — шепчет он. — Ты с ними заодно... теперь я все понял. Я все слышал... ты — один из них... Нет, ты еще страшнее; тебя они ждали, на тебя они молятся... это ты привел меня сюда, заманил... и Мишаню тоже... а врал-то как гладко, притворялся — даже я, стреляный воробей, и то поверил... хитрый, гад! Гад, подонок, убийца! Убийца — вот ты кто... Кровь моя на тебе, убийца!

Все, думает Яник. Трюхнулся мужик. И, главное, как не вовремя-то! Что с ним, с таким, теперь делать? Яник беспомощно оглядывается. Вокруг только черные шерстяные спины, склоненные в почтительном поклоне, да бессвязно бормочущий шейх.

— Погоди, Андрюша, — пробует он еще раз. — Мы выберемся, я тебе помогу...

— Ты — поможешь?! — Свистящий ревичев шепот переходит в крик. — Ты — поможешь?! Ты — сатана! Будь проклят, чертово отродье! Таус-Мелек!

Андрей как-то по-кошачьи подбирается и вдруг, прыгнув на Яника, вцепляется в его горло торопливыми, неожиданно сильными руками. Нападение застает Яника врасплох, он неловко барахтается, задыхаясь, не в силах оказать сопротивления; красно-желтые круги плывут перед глазами.

— Оставь... — хрипит он. — Оставь... дурак... И Ревич ослабляет хватку — внезапно и сразу, как будто вняв предостерегающему яникову хрипу. Его воздетое над Яником, искаженное болью и смертельной ненавистью лицо меняется, успокаиваясь, принимая какое-то удивленное, даже умиротворенное выражение. "Ну слава Богу, сообразил... чуть ведь не задушил, псих ненормальный", — думает Яник.

Андрей слегка улыбается ему своей привычной усмешкой... нет, усмешка другая... да и не усмешка это вовсе, а улыбка — застенчивая такая, добрая улыбка, за Ревичем до того не замеченная. Яник еще успевает отметить этот удивительный факт перед тем, как первая черная капля выкатывается из уголка ревичева рта и падает ему на лоб... за ней еще и еще... и вот уже кровь хлещет струей, заливая Янику глаза... не-ет!.. в ужасе он сталкивает с себя обмякшего Андрея и вскакивает на ноги, судорожно вытирая рукавом липкое лицо.

Вокруг суетятся черные шерстяные спины; тени, нахлестываясь и давя друг друга, мечутся по стенам, но во всей этой дикой, невообразимой суете Яник видит только одно: страшное, нестираемое, неподвижное пятно на полу — мертвое тело Андрея, с кинжалом, по самую рукоять всаженным в спину. "Нет, — просит он. — Не надо...", и сознание, осознав свою полнейшую неуместность, услужливо уплывает от него в блещущее темнотой никуда.


4

— Жил на свете славный жук, славный, славный жук... — распевает жук, держа Яника на весу всего-навсего одной своей лапой. Всего одной! А еще их у него в запасе — пять... или семь... или сорок девять — в общем, чертова туча. Есть что за что закинуть, есть что на груди скрестить, есть на что облокотиться, чем башку почесать, чем в носу поковырять... и все одновременно! Круто... А башка у жука мохнатая, отовсюду торчат острые жесткие волосья, медленно шевелятся мощные челюсти... и зубки тоже ничего себе — черные, блестящие липкой ядовитой слюной... и остатки еды застряли, смердят... — фу, как неприятно. Ты, наверно, не жук, ты — паук.

— Ага, паук я, — соглашается паук. — Я тебя съем?

Ешь меня скорее, паук, плохо мне.

— Не, я тебя есть не буду... Ты — пророк Иона, наби Юнус, важная птица. Мы, пауки, птиц не потребляем.

Так говорит паук и бросает Яника вниз, и он летит, опережая собственное дыхание, в этот самый низ, в самый-самый... даже ниже, чем самый-самый, потому что он все никак не настанет, этот низ, а уж скорее бы. Скорее бы, ведь тошнит... нет, правда, тошнит со страшной силой; это как жилу из тебя тянут, тянут-потянут, вытянуть не могут, а больно-то все время, все врее-е-е-емя... Я ведь и не Яник уже — я мокрый комок тошноты... или тошный комок мокро?ты... я лечу вниз, в крутящийся колодец, в бешеный визг циркульной пилы, в разбегающиеся концентрические круги бесконечного падения. Я уже знаю, что не смогу упасть, ведь дна нету. Прежде я задохнусь от своей собственной тошноты, или лопнет сердце, или еще что... и уж скорее бы.

Но тут кто-то кладет на яников падающий лоб легкую, прохладную, спасительную руку, разом останавливая отвратительное мироверчение, мирокручение, миротечение, миро... Это Пал, ее рука... чья же еще? Кто же еще на такое способен? Кто еще может совладать с целым миром, если не Пал, сильная Пал, любимая моя девочка, голубка, прилетевшая с запада? Вот так... держи меня, не отпускай, не дай мне снова уйти, упасть, оторваться, провалиться в эту вихрящуюся бездну... держи, не отнимай руки?, не отнимай...

И она держит, не отнимает... вот и чудно, вот и слава Богу... мне еще надо кое-что сделать, надо объяснить, что-то важное... где же он? А! Вот он. Андрюша, братишка, как хорошо, что ты здесь. Давай поговорим, ладно? Ты так не по делу вчера выступил, так не по делу... Неужели ты всерьез думаешь, что я с ними, что я сатана, Таус-Мелек? Это ж надо такую глупость вообразить... Да ты посмотри на меня, Андрюша — это ж я, Яник. Я вижу, тебе глаза вставили, так что ты можешь... вот и посмотри.

— Вставили, вставили, не беспокойся... — говорит Андрей, улыбаясь насмешливой своею улыбкой. — Тут чего хочешь вставляют. И куда хочешь — на все вкусы и сексуальные ориентации. Мне вот глаза вставили. А можно и вынуть. Оп-па!

Он жестом фокусника вытаскивает глаз и держит его в руке. Глаз вращает зрачком и подмигивает.

— Понял? Дистанционное управление. Я тебе таких тыщу сделаю. Посмотри...

Яник смотрит. Вокруг, как пчелы, порхают сотни, тысячи андреевых глаз. Их множество, они заполоняют все пространство. Нет, это даже не пчелы — это осы; вот они собираются в огромный черный осиный рой, огромный, черный, бесконечный; рой крутится вокруг Яника, все быстрее и быстрее, искажая мир, превращая его в тот, недавний, ужасный, вращающийся колодец. Что такое?.. Рука! Где рука?! Верните руку!!

— Вот тебе рука, чего раскричался, — Андрей склоняется над ним, как тогда, в подвале, только на этот раз не душит. — Экий ты нервный стал, право. Ты, вроде, объяснить что-то хотел? Ну так говори, нет у меня лишнего времени с тобой тут валандаться. Только, давай, я сразу скажу — извинений не принимаю. Потому как есть ты бесово отродье, воплощение темных сил, которые нас злобно гнетут, вихрь враждебный, реющий над нами, как в той песне...

— Это почему же, Андрюша?

— А то самому непонятно, сатанинский ты прихвостень? Ты ведь каким ягненком прикидывался! Как вспомню, так зубы ломит, честное слово... Какую ты мне мораль читал! Мол, не по чести живешь, господин Ревич, не по совести, истинных ценностей не разумеешь, втаптываешь в грязь драгоценную искру Божию... Даже по морде мне как-то заехал, помнишь? — Мол, использую я вас с Мишаней в личных, корыстных интересах... Фу-ты ну-ты... Только кто кого под конец использовал? Ты нас всех и использовал, и меня, и Мишаню, использовал, да и выбросил, как засранную бумажку. Всех поубивал, никого не пожалел...

А я ведь тебе почти уже поверил, был такой момент. Даже подумал — а вдруг прав он, этот добрый мальчик, а вдруг и мне еще не поздно?.. Оставайся я в полной безнадюге, так и умирать было бы проще. Но ты мне и этого не позволил — а и правда, зачем?.. нехай человек помучается — и тебе приятно, и Таус-Мелеку угодно. Сначала дурацкой надеждой заморочил, а потом предательством оглушил. Ты меня не просто убил, а в спину, с вывертом, по садистски, в лучших ваших традициях. Так что можешь радоваться... наби Юнус, будь ты проклят!

Кружатся над Яником запрокинутые андреевы лица, сливаются в мелькающий круг, в колодезные стенки... Вспыхивают и гаснут светляки далеких масляных ламп, тянется по бесконечной спирали огнеглазый павлиний шлейф, кривляются похабные козьи морды, жирным копотным блеском переливается змеиная чешуя... тошно мне, тошно... Нет! Где рука?!.. Руку!! Вот она — рука... и Пал склоняется над ним, укрывает от козьих морд занавеской пахнущих счастьем волос. Пал, это ты? А где же Андрей? Вот он, Андрей, вот он... не уходи, ладно?

Дай объяснить... все это очень просто, понимаешь, просто и правильно. Если бы мы не накручивали на простые вещи бесконечные мотки всяких павлиньих хвостов, то это всем стало бы ясно. Я и сам-то понял, в чем дело, только недавно, когда падал в этот тошнотворный колодец... как-то пришло ко мне разом, вся картина, ни прибавить, ни убавить. Так вот, мир — это ведь один большой кусок... я вижу, ты улыбаешься, ты говоришь: "кусок дерьма"... ты циник, Андрей, ну и ладно, пусть, мне не важно — чего именно... важно, что это одно тело, понимаешь? Мир — един. А значит, он не может быть плохим и хорошим одновременно — это ведь глупость, правда?

Это все равно, что сказать — в этом теле левая рука хорошая, а палец на правой ноге — плохой... ерунда получается. Все тело — либо хорошее, либо плохое, вот ведь какая штука. Главное — понять эту простую вещь, а дальше уже само собой пойдет. В мире нету зла, вот в чем дело. Есть только добро, и точка. А все эти черти с павлинами — не более чем наши собственные домыслы, понимаешь? И сатаны никакого нету... Ты говоришь — а как же страдания? Как же смерть, и садизм, и войны, и кровавые кишки фатиховы, и твои пустые глазницы, и кинжал в спине, и Мишаня застреленный? Что — этого всего нету?

Есть, конечно, есть, я и не спорю... но сатана тут ни при чем. Просто с миром надо работать по правилам, вот и все. Смотри — вот купил ты чайник, поставил на огонь — воду кипятить. Это — по правилам. Но попробуй сделать что-нибудь не так, как надо — ну, например, взять горячий чайник не за ручку, а двумя ладонями за бока... Больно? Почему? Да потому, что правила надо соблюдать, инструкцию. С чайником-то это всем понятно, а вот с такой сложной штукой, как мир, — не всем. Вот и твой старый праведник залепил: нет, мол, никаких правил! Что же после этого удивляться, что больно? Может ли быть иначе — если без правил?.. Ну? Разве не так?

— Дурак ты, Яник, — смеется Андрей. — Как есть — дурак... Заладил, будто дорожный полицейский — "правила, правила..." Правил-то хватает... на каждой стенке прибиты, в рамочках. Вот только которые из них соблюдать? Или все сразу? И кто их пишет, эти правила? Дебилы всякие, еще глупее тебя... Экую чушь ты несешь!

Нет, не чушь, не чушь! Правила-то и есть добро. А зло — это когда без правил... как ты не понимаешь?

— Да все я понимаю... на-ка, выпей лучше лекарства... ну, давай, приподнимайся... вот так, вот молодец... а то размахался тут руками... пей, Яник, пей, милый...

Это Пал, а вовсе никакой не Андрей... Где же тогда Андрей? Яник пытается оглянуться, но не может... и спать вдруг так хочется... Он закрывает глаза и проваливается в сон.


5

Что за грохот такой? Грузовики, наверное. Разъездились, спать не дают... Где ж это они разъездились, Яник? Известно где — на улице, за окном... Что ты говоришь?.. на улице, значит... А на улице какого города, позволь тебя спросить?.. какой страны?.. И в каком доме оно — это самое окно, на ту самую улицу выходящее? И как ты сюда попал, в эту кровать? И какое нынче число, месяц, год?.. Яник открывает глаза. А не пошли бы вы подальше с дурацкими вашими распросами? Вот сейчас встанем и все разузнаем... нам это раз плюнуть... вот только...

Он, кряхтя, спускает ноги на пол и пробует встать. Победа! Ну вот, а вы боялись... пусть — покачиваясь, пусть — рукой за спинку кровати, но все же — вертикально! А теперь — шажок... ну-ка... маленький шаг для человечества, большой шаг для... или как там? Слабость, конечно, присутствует — и нешуточная, но, ежели по стеночке, то мы еще хоть куда — хоть к окну, хоть к тумбочке... ага... Но лучше все-таки — к окну. Яник облокачивается на подоконник.

Перед ним город, большой город. Не Дахук — это точно... Многоэтажки всякие — безликий интернационал стекла и бетона. Купола храмов неизвестной принадлежности... хотя отчего же неизвестной?.. у большинства — очень даже известной — вон они, фаллосы минаретов, не дают ошибиться. А вон и старый квартал — темно-коричневые соты с плоскими крышами... и ни деревца... веселенькое место. Но главное — река. Яник узнает ее сразу, старую знакомицу, будь она проклята, ассирийскую поилицу-кормилицу, реку-людоедку, тварь враждебную. В Диярбакыре она была поскромнее; тут же раздухарилась, разлеглась, как истомившаяся купчиха, широким хамским разливом... ее места, ее кормушка, есть тут кому за нее заступиться... Что ж за город-то? Неужели — Мосул? А как же война?

Перехватив руку на оконной раме, Яник поворачивается и замирает. В дверях стоит Пал. На ней какой-то дурацкий длиннополый халат, под глазами — темные полукружия, волосы спутаны... но при этом она так неимоверно, фантастически красива, что Янику хочется плакать. Потому что такое бывает только во сне. Вот Андрей ему снился и Мишаня; а ведь они мертвы, нету их и не будет. А теперь вот Пал... неужели и она?..

— Пал, — говорит Яник. — Если это не ты, а очередной мой сон, то я не знаю, что я с собой сделаю...

Пал качает головой. Пал грозит ему кулаком.

— Только попробуй, — говорит Пал. — Только попробуй заикнуться о сне... двое суток продрых, как гриппозный медведь... мало тебе, извергу? Еще и руку на лбу твоем премудром держать — думаешь легко?

Она всхлипывает и для пущей наглядности демонстрирует ему свое распухшее запястье.

— Знаешь, как затекала? И ведь не снять — ты, чуть что, — рычишь, как ненормальный: "Руку! Где рука?! Верните руку!.." Так что ты уж лучше не спи, ладно? Вот встал и стой, хорошо? И не пугай меня больше... я же думала... я думала... я так боялась...

И она начинает плакать, размазывая по щекам слезы.

— Пал, счастье мое, — клянется Яник. — Я обещаю тебе, что отныне никогда не буду спать, не сомкну глаз до конца жизни. Вот чтоб мне пропасть!.. Но руку ты все-таки верни, а?

— Ага, — кивает она, улыбаясь сквозь слезы. — Вот и верь после этого твоим обещаниям... не зря Кэрри предупреждала...

Тщательно сбалансировавшись, Яник отрывается от окна и идет к ней на неверных ногах. Но Пал быстрее; он еще и шага не сделал, а она уже здесь — вплотную, в обхвате, в обниме, в ливне мокрых поцелуев, слез, улыбок, шепота и восклицаний.

— Уедем... — шепчет Пал. — Давай уедем поскорее. Ты уже почти здоров, ты уже можешь.

— Куда?

— Все равно куда. Главное, уедем отсюда. Это очень плохое место... очень...

Они садятся на кровать, и Пал начинает рассказывать, всхлипывая и торопясь.

Она и думать не могла, что все получится так нехорошо... знаешь, когда обо всем этом читаешь где-нибудь в Торонто, в библиотеке, или в Интернете, то это как бы понарошку, как в кино про Индиану Джонса или еще что-нибудь в этом роде — дурацкие репортажи, рассуждения разных ученых ослов, записки всяких идиотских путешественников, мадам Блаватская и прочая мура... ну, в общем, неважно... А тут все иначе, тут по-настоящему, тут не играют, а живут, понимаешь, тут дышат этим адом... просто страшно.

Вот за окном, он потом увидит, там, за рекой — это ведь Ниневия, столица Синаххериба — был такой людоед, ты, может, слышал?.. а я про него экзамен сдавала в университете, представляешь? Какая же я была дура — даже смешно. Я-то думала — это все история, что-то ужасно далекое, как с другой планеты, камни пыльные, раскопки, клинопись... короче — не про нас. А это про нас, понимаешь? Вроде и язык уже не тот, и имена поменялись, и город называется по-другому — Мосул, но это обман, иллюзия. Это — та же Ниневия, змеиное гнездо, проклятое место. И, главное, люди те же... они почти не изменились; в это трудно поверить, но факт, факт... просто ужас.

Пал замолкает. Прижав голову к яниковой груди, крепко вцепившись в него, она смотрит остановившимся взглядом на что-то, одной ей видимое, страшное, невыносимое... Яник гладит ее по волосам, осторожно встряхивает:

— Пал, солнышко, все хорошо, все уже кончилось...

Она судорожно кивает, зарываясь в него носом, спасаясь его запахом от кошмара, ползущего на нее из исковерканной памяти.

Да, да, теперь уже все хорошо... теперь, когда он, наконец, ее нашел и перестал при этом умирать... теперь-то да... особенно, когда они уже уедут отсюда куда-нибудь подальше...

А в тот день она просто пошла туда, в Лалеш — думала — на сельский фольклорный праздник... вот же идиотка!.. а впрочем, все мы такие идиоты — кто ж мог знать? Письмо вот тебе оставила и пошла... нашел?.. ну и хорошо... Пришла, вся такая восторженная, бестолковая, как овца. Мне бы сразу понять — когда они принялись там своих кур да барашков резать — мне бы, дурочке, сразу сообразить, что я для них — именно овца и есть... не женщина, не человек, не — смех сказать — аспирант авторитетного университета... а овца, жертвенная скотинка, бе-е-е... бе-е-е... Сволочи... Но нет, как видишь, не поняла... а овцы разве понимают? Я уж не знаю, чем они меня напичкали... потом подсчитала — целые сутки в обмороке, представляешь? А как пришла в себя... лучше бы не приходила...

Она вдруг захлебывается, задыхается, заходится в истерическом припадке, выдавливая из себя бессвязные обрывки слов, царапая яниковы плечи судорожно дергающимися руками. Яник крепко прижимает ее к себе.

— Не надо, Пал, не надо... потом расскажешь, не сейчас...

— Нет! — кричит она, глотая рыдания. — Нет! Сейчас! Дай мне...

— Хорошо. Сейчас.

Пытаясь справиться с собой, Пал делает глубокий вдох, но он обрывается на полпути, срываясь в истерику, подобно сизифову камню. Она мужественно пробует снова и снова, пока, наконец, ей не удается затащить этот камень на вершину. Отстранившись от Яника и собрав все свои силы, она в несколько приемов заканчивает вздох. Ну вот. Теперь еще раз — уже спокойнее, уже не так прерывисто... Пал сжимает руки в кулаки и продолжает, уставившись в одну точку.

Там был подвал, какое-то жуткое подземелье, и другие люди, среди них — Андрей. Она сглатывает образовавшийся в горле комок, хочет что-то сказать и не может... только руки мечутся в безнадежной попытке описать виденный глазами ужас.

— Я знаю, — говорит Яник. — Знаю, не продолжай. Я там был. Я видел Андрея, уже слепого. Что было с тобой потом?

Потом ее снова чем-то накачали, уже не так сильно и перевезли в другое место, недалеко отсюда, к женщинам. А потом произошло чудо. Они вдруг стали ее бояться, представляешь? Стояли на коленях, что-то бормотали — про каких-то голубей, про наби Юнуса, еще черт знает что... Привезли сюда, в Мосул, в этот дом, дали умыться, дали одежду и еду... и все — с поклонами, да с приседаниями... гады... И в тот же день, к вечеру — ты...

Она снова поворачивается к Янику, нежно гладит его по щеке.

— Конечно, — говорит Яник. — Неужели ты думала, что я тебя не спасу?

Пал устало улыбается.

— Еще неизвестно, кто кого спас. Знал бы ты, в каком состоянии они тебя привезли. Как бревно... страшно вспомнить; весь в жару, температура — под сорок. Привели врача; прописал чай и аспирин, от вируса. Врачи-то везде одинаковы... Ну вот... Два дня ты так и витал, в неведомых далях. Ругался страшно. Оказывается, ты ужасный матерщинник, Ионыч. Я и слов-то таких не знала... От паука какого-то отбивался, с Андреем беседовал на философские темы. И все время требовал, чтобы я у тебя на лбу руку держала. Двое суток! Ну не мучитель ли ты после этого?

— Ничего-то ты не поняла, женщина. Не в руке дело. Вернее, не только в руке. Я просил у тебя руку и сердце, а ты все не давала ответа. Кто же после этого мучитель?

— Не понимаю, — смеется Пал. — Это ты что — мне предложение делаешь?

— Ага. — Яник сползает с кровати и становится на колени. — Выходи за меня замуж. Потому что лучшего Облома мне все равно не найти.

— Во-первых, руку и сердце не просят, а предлагают, невежда ты эдакий. Во-вторых, я согласна. Потому что ты — самый сонливый Ионыч из всех, описанных в мировой литературе.

— Ну, вот и хорошо, — говорит Яник. — Давай тогда поспим чуток, ладно? А то я что-то притомился от этих треволнений...

Не раздеваясь, они ложатся в постель, накрываются с головой и мгновенно засыпают, дыша друг другом, автономные и самодостаточные, как корабль в далеком походе.


6

В городе — грабежи и убийства. Иракские дивизии разбежались, власти нету, по улицам гуляет анархия. Жители Ниневии мародерствуют и сводят друг с другом старые счеты. Счета длинные и их много, так что скучать никому не приходится.

— Яник, здесь опасно, — говорит Пал. — Вернемся в дом... ну, пожалуйста.

Яник кивает — сейчас вернемся, подожди минутку... Он и сам не знает, куда и зачем идет — просто увидел из окна эту хибару и пошел. Хибара как хибара, от прочих почти неотличимая. Только вот "почти" это особенное, из сна оно, это "почти", из давних Яниковых кошмаров. Как такое объяснишь?..

— Подожди, Пал, вон до того угла дойдем и вернемся...

Не будь этих снов, девочка, не будь этой хибары — ни за что бы нам с тобой не встретиться... так что важна она до невозможности, ты уж поверь мне на слово. А что там внутри — это мы сейчас выясним, непременно выясним... Они доходят до угла и сворачивают в переулок. Переулок пуст и грязен. Щербатые стены, сложенные из древних кирпичей. Откуда наломали? — не из синаххерибова ли дворца?.. — Куда ты, Яник? — А вот — туда, к этой двери... я ее помню, она тоже — из сна. — Что-то больно много у тебя "из сна"... ты уж не спишь ли, часом? — А может, и сплю, черт его знает... может, лежим мы с Пал, обнявшись, и спим себе спокойненько, в точности как заснули, и все это мне снится... может быть... какая разница?

Ты зубы-то себе не заговаривай, Яник, ты дверь открывай, чего стоишь? — А зачем ее открывать — сама откроется, я точно знаю. — Ага, а что еще ты знаешь? Ну, говори, чего боишься? Нет, не боюсь, на этот раз не боюсь, знаю и не боюсь... — Ну и правильно не боишься, ты ведь за этим сюда шел, не так ли? — Так, за этим.

Дверь открывается, и вот она, старуха, ждет на пороге. Стоит, подслеповато моргая выцветшими глазами. Белая тряпка на голове, фиолетовая юбка с разводами, малиновая шерстяная кофтень, да еще и синяя безрукавка поверх. Привет, бабуся! Долго же я до тебя добирался... ну-ка, давай его сюда, свой сверток. Теперь он мой, я так понимаю? Бабка мелко-мелко кивает, а может, это голова у нее так трясется, от старости.

Смотри, Пал, это наш мальчик. Его тоже зовут Иона — видишь эти желтые буквы на байковом одеяле? Я тоже раньше думал, что это просто узоры... Мы возьмем его с собою, Пал, увезем его домой, в страну, где живут пророки. — Ты уверен, что это не сон, Яник? — А какая разница?.. Даже если это сон, что нам мешает родить своего Иону, Пал? Ты родишь мне прекрасного сына, такого же, как этот маленький наби Юнус. Он вырастет и попробует изменить кое-что в этом мире. Знаешь, что? — Он будет пророком. Он придет сюда, в это самое страшное место на земле, чтобы еще раз напомнить слепым и глупым, что надо жить по правилам. Всего-навсего жить по правилам — и все. Так немного... И может быть, люди его послушаются — ведь это так просто. Так просто.

июнь-ноябрь 2003




Новости   |    О нас   |    Имена   |    Интервью   |    Музей   |    Журнал   |    Библиотека   |    Альбом   |    Поддержите нас   |    Контакты