Эли Люксембург

ПРИНОШЕНИЯ СЫНОВЕЙ КТУРЫ *

Иерусалимский журнал


…Утром отправились мы на кладбище: «йорцайт» у Йохая, день поминовения его отца.

Тот же день календарный, и то же кладбище, и могила, где мне явилось видение: откуда мы, кто такие? Что за общее прошлое было у нас, объединило сейчас?

Я не поехал в аэропорт проводить Сашу, ташкентского друга, поэта, — в надежде, что снова явится чудо на этом высоком холме. В это зябкое, зимнее утро — исключительно ради… И чудо с нами случилось. Правда, не столь уж явное, сильное.

Рава забыли мы взять в наши машины, понадеявшись один на другого, а он не обиделся, не рассердился. Сказал по мобильнику, что все у нас будет в порядке, миньян наберется, а нас оказалось пятеро! Где же взять остальных? В столь ранний час на совершенно безлюдном кладбище, окутанном лиловой дымкой? И дело мне показалось дохлым и безнадежным.

Михаэль бросился вниз, на дорогу, надеясь там кого-нибудь изловить. И вскоре вернулся. Однако один, но радостный и счастливый.

— Стоят евреи на соседнем участке, пятеро мужиков, им тоже не хватает как раз пятерых! Давайте спустимся к ним! Сначала там прочитаем все, что положено, а после сюда вернемся, и отстреляемся здесь…

Ну, разве не удивительно, подумалось мне. Сбылись в точности слова рава — все у нас будет с миньяном в порядке, разве не чудо?

А может, не так, может, иначе: сама могила, само это место обладают удивительным свойством, и ощущения мои не ошибочны? Непременно случаются какие-то чудеса.



* * *


Сказал рав:

— С рождением каждого человека в мире возникает нечто новое, неповторимое. Долг каждого это понять: ничто подобное еще не являлось! Ибо будь оно хоть однажды, не было бы необходимости в нем самом.

Каждый человек — это новое абсолютно создание, и долг наш довести свою личность до совершенства.



* * *


НАЧАЛОСЬ С ТОГО, ЧТО ЕЙ МАЙКА ПОНРАВИЛАСЬ СО СВИНЫМ РЫЛОМ, ОНА СТАЛА ЕЁ НОСИТЬ. Я СЗАДИ СТОЯЛ, НАПРАВЛЯЯ РУКАМИ УДАРЫ. ОНА КОЛОТИЛА — ВСЯ КОЛОТИЛАСЬ, ВСЁ ЗАПАДАЯ НАЗАД, ЗАПАДАЯ, И — ПАДАЯ, ПАДАЯ.



* * *


Дни рождения покойного нашего отца, да будет память о нем благословенна! Мы отмечаем их каждый год в Суккот, у Гриши, неподалеку от парка «А-паамон», и это стало уже традицией. Съезжаемся все: мы — его дети, внуки, наши друзья и родственники — со всего Израиля. Повод для встречи хоть раз в году!

Мой зять Ноам — военный, боевой летчик, засекреченный вдоль и поперек, а потому — в семье не принято обсуждать эту тему, само собой разумеется: предмет нашей тайной гордости, и даже это никто и никогда ему вслух не выражает. Тоже само собой разумеется! Худенький, немногословный, он заключает в себе элитную мощь нашей армии. Мозг его и мышление — я в этом не раз убеждался — подобны электронному чуду, задачи решает мгновенно и неожиданно, ибо не просто летчик, а офицер, вхожий в оперативные разработки, а что в этих недрах решают — лишь Б-гу известно!

Итак, мы сидим в сукке. Едим и пьем, кутаясь в теплые одеяния. Сеется дождь, и холодно. Пьем исключительно водку, виски и бренди, чтобы скорей согреться.

Брат Яаков поднимается с рюмкой, чтобы сказать тост.

— Отец наш, дети, простой был в России сапожник. Да-да, сапожник, не удивляйтесь. Но в те далекие годы это занятие было почетным. У нас, у евреев, по крайней мере. Таким же почетным, как быть сегодня…

И на минуту умолк, обойдя взглядом длинный, накрытый стол, десятки внимательных лиц к нему обращенных, пристальных глаз. Налитые рюмки в протянутых кверху руках. И встретился взглядом с Ноамом.

— Ну, летчиком, скажем! Так же почти престижно…

И все понимающе улыбнулись: славная, дескать, шутка! И Ноам ей улыбнулся. Грустно и как-то обиженно.

Час спустя, когда все поднялись и разбрелись, курили и пили кофе, беседуя, Ноама обступили — малыши, ребятишки: где он живет, чем занимается: кто по профессии, собственно?

И снова он улыбнулся горько и саркастически:

— Сапожник, и очень этим горжусь!

С юмором, кстати, все у него в порядке.

Год назад он отправлялся в командировку — с группой военных израильских пилотов — то ли в Швецию, то ли в Голландию, а почему, и зачем — никто не стал даже спрашивать. Само собой разумеется: лишь Б-гу да Генеральному штабу известно!

— Летим обычным рейсовым самолетом, — сказал он мне.

Я принялся с ним шутить:

— Не боязно? Не укачает тебя, не стошнит? Ты как переносишь полеты в воздухе?

— На всякий случай, приму таблетку, надеюсь, не причиню никаких неудобств пассажирам.

Мы посмеялись, помнится. Тогда я рассказал ему притчу из Агады:

— Жили два мудреца в местечке. Один был знатоком бесчисленных легенд и преданий, умел толковать Талмуд, Галахот. Послушать его всегда собирался народ, чуть ли не все местечко. Другой же славился тем, что понимал высшую мудрость Каббалы, глубочайшие тайны Торы, и мало кто его посещал. И вот однажды эти два мудреца разговорились об этом: почему к первому валят толпами люди, а ко второму — считанные единицы? Сказал ему первый: представь себе двоих торговцев на рынке! Один торгует бусами из пустых стекляшек, а другой — браслетами из драгоценных камней, из бриллиантов… И вот скажи: возле кого толпиться будет больше народ? Возле лотков у первого или второго?



* * *


ОН ВЫШЕЛ ИЗ ТУАЛЕТА, ХЛОПНУВ ДВЕРЬЮ, РАЗМАШИСТЫМ ШАГОМ ОТМЕРИЛ ВЕСЬ КОРИДОР, И К НАМ ПОСТУЧАЛ — ОСТОРОЖНО, ЗАТЕМ ЕЩЕ И ЕЩЕ РАЗ, НАСТОЙЧИВО ПО ГУЛКОЙ ЖЕСТИ. ОКНА БЫЛИ ЗАТКНУТЫ МАТАМИ, ТЬМА НЕ МОГЛА БЫ СПАСТИ. МЫ ОБМЕРЛИ, ЗАКОЧЕНЕЛИ.



* * *


Играли свадьбу Майкла Цинклера, репатрианта из Южной Африки, нашего ешиботника.

Жену сосватали из Бней-Брака, родовитую, это мне достоверно известно. Не сваты случайные, а раввины, включая и нашего.

Поначалу была хупа, как и положено. Под открытым небом, во дворе, забитом машинами и автобусами, на помосте, под бархатным балдахином, с четырьмя шестами в руках у сильных, плечистых парней.

Отец Майкла, богатый, видать, еврей, владевший английским и идишем, стоял рядом с сыном, справа.

С другой стороны — отец невесты, старенький и почтенный рав. Матери обходили кругом Майкла с невестой — семь раз обошли.

Притихшие гости молча слушали благословения: ученых мужей в мегафон, поочередно, один за другим — семеро… Наш рав зачитал ктубу, надели кольца на новобрачных, и Майкл разбил каблуком бокал. В память о разрушенном Храме. Грянула музыка, запели все и потянулись в зал, где были накрыты столы.

Все были в черном — в зале мужчин, в праздничных облачениях, черных шляпах и в штреймлах — бобровых и соболиных. Гигантский зал был рассечен ширмами надвое. На той половине находились женщины, веселясь по-своему, недоступные нашему глазу, как в синагоге. Чтоб мысли мужчин не отвлекались на грешные помыслы.

Ели наспех и пили наспех. Под пляски и хасидские песни — беспрерывно: хасиды из Меа-Шаарим, Ир-Ганим, Бейт-Вагана — иерусалимцы. Плясали люди Бней-Брака, ешиботники наши носили на руках Майкла, восседавшего в кресле, ибо принято веселить жениха. Невесту и жениха: им предстоит нелегкая жизнь — исполнять заповедей немыслимо много, плодиться и размножаться, и, как говорят Галаха и Поучения Отцов, — зарядить весельем и оптимизмом.

Я тоже был в черном, сидел с ребятами из ешивы, но в плясках не принимал участие. Из-за спины: малейший толчок в спину мог причинить мне непоправимый ущерб. А наши вовсю скакали и хороводили, изредка подлетая к столу, чего-то плеснув себе в рот, чего-то перекусив…

Кроме меня не принимали участие в плясках лишь те, что сидели напротив — известные раввины. Как Б-жьи ангелы, как князья, сидевшие за длинным столом, уставленным яствами, принимая со всех сторон поздравления, знаки почтения: им пожимали руки, целуя кончики пальцев, края одежд. Они же возлагали на головы руки и раздавали благословения. А музыка все гремела, не умолкая, парни скакали в неутомимом вихре, народ был мокрый, и все дымились. Каждого хоть выжимай!

Вот оно, полчище здоровых, молодых парней, подумалось мне. С утра до вечера изучают Тору и молятся Б-гу. В этом их наслаждение, служба стране и народу, так это они видят и понимают. Я-то ведь знаю — один из них!

Светские люди их обвиняют в том, что уклоняются от призыва в армию, всячески избегают… Надел на них мысленно солдатскую форму, дал автоматы в руки. Увидел полк, дивизию! И ничего утешительного: ах, если бы только весь Израиль им уподобился, весь еврейский народ… Сказано в Торе — Святом Писании — ясно ведь сказано: «В Моих руках победы и поражения! Не сильному слава дается, и не ловкому удача в бою. В Моих руках, во власти Моей — и жизнь и смерть… Живите же по Торе Моей!»

Не все ли обстоит именно так: эти вот парни и составляют тот самый щит Израиля от недругов, ненавистников? Бойцы невидимого фронта — не ради ли них свершаются чудеса ежедневно, что мы еще живы и существуем? Они — против несметных сонмищ врагов, которые давно бы нас с потрохами сглодали. Давным-давно, даже не поперхнувшись. Да только кто это знает, кто понимает? Нахлебники, про них говорят, паразиты…



* * *


В Каббале сказано неоднократно: когда приходит время поднять человека на другую ступень, более высокую, если дозрел и готов, то прежде свергают вниз, спускают с прежних — духовных.

Я эту истину знаю, я испытал ее на себе!

На самом дне, в глубинах ничтожества своего, как червь, копошишься, ползаешь — во мраке кромешном, во прахе, и вдруг приходит однажды день — это обычно молитва, и происходят странные, удивительные вещи. Проходы внезапные в высоты духа, просторы — дыхание обмирает, воздуха не хлебнуть! Туда, где раньше никогда не бывал, куда не пускали, а смутно лишь понимал: да, говоришь ты себе, так и должно это быть! Обжитое, старое — необходимо разрушить! Оно заземляло тебя, тянуло вниз, и только со дна можно выстрелить в высоты космические.

Сказал я раву:

— Элиша, ученик Элиягу-пророка, ему говорит: «Вот, я знаю, тебя сегодня должны взять на небо, прошу поэтому: перед тем, как оставишь нас, передай мне часть своей святости от Духа Святого…» На что Элиягу ему говорит: «Если увидишь, как я вознесусь, то перейдет на тебя, если же не увидишь, не перейдет!» Что здесь имелось в виду?

Сказал рав:

— Очень все просто! Если Элиша, его ученик, стоит на той духовной ступени, что вознесение Элиягу ему доступно — зрительно и физически, то он достоин Духа Учителя. А если же не увидит, то нет — не дорос! И не о чем здесь просить…

Подумал рав и добавил:

— У рабби Нахмана из Брацлава эти же понятия окутаны еще большей тайной. Конечная цель духовного роста — это прийти к Незнанию. Да-да! И так он это толкует: внутри каждого знания уже сама по себе заключается эта цель… Несмотря на то, что нам удается этого достичь — понимания своего незнания, тем не менее, это еще не конечная цель: мы осознали это лишь в отношении нашего предыдущего знания. Необходимо дальше стремиться! К пониманию своих незнаний в отношении знаний более высокого порядка. И так — до бесконечности, без конца. Из чего вытекает логическое следствие: хотя ничего мы по настоящему не узнаем, тем не менее, не приблизились к достижению конечной цели — полного абсолютно Незнания!



* * *


Спросил я рава:

— Испытание нищетой — про это мы говорили уже, это я помню, знаю! Но слышал, что есть еще испытание славой, и чаще зовут его наказанием. Почему?

Сказал рав:

— Верно: испытание славой, богатством, как наказание… Типичный случай из жизни святого БЕШТа! Однажды вызвал к себе хасидов с обычным, вроде бы, поручением: велел им ехать в одну деревню, далекий хутор заброшенный, живет там, будто, один еврей, никто не знает о нем, и сам он почти ни с кем не общается — надо его навестить! Подарки кое-какие от рава, приветы и добрые пожелания. И хасиды туда отправились, в далекий, нелегкий путь. Когда же возвратились, были полны удивления: «Ребе, этот еврей похож на вас, как две капли воды, и даже, простите, превосходит своей ученостью! Может ли это быть? Мы все от вас передали, но он себя не открыл. К кому вы нас посылали?» Ответил им БЕШТ с сердечной печалью: «Это мой брат-близнец, мы вместе в детстве росли, потом судьба развела нас. Вы верно сказали, мой брат и в самом деле во всем меня превосходит: живет отшельником, общаясь исключительно с Б-гом, лицом к лицу со Всевышним. А я вот наказан славой, несу свое тяжкое бремя. И даже знаю, за что наказан. Я в детстве много капризничал, плакал, для матери был большим огорчением…

Добавил к этому рав:

— Люди известные, знаменитые, как правило, мало живут. Тот же святой БЕШТ едва дотянул до шестидесяти. В молодом относительно возрасте святой АРИЗАЛ скончался. А несравненный светоч рабби Нахман из Брацлава? Давай обратимся в далекое прошлое: меньше всех своих братьев прожил Йосеф, сын Яакова по прозвищу Египетский. Являясь вождями духовными, люди именитые вбирают в себя людские беды, страдания, и это не проходит бесследно. Не могут выдержать долго потоки вредных энергий. Слава не способствует долголетию.



* * *


В ОДНОМ ОНИ БЫЛИ ЕДИНОДУШНЫ — АНГЕЛЫ МОЙ И ЕЁ: БИЛИ ТУТ ЖЕ, НЕ ОТХОДЯ ОТ КАССЫ. СТРАННО МНЕ ЭТО БЫЛО, ПУГАЛО И УДИВЛЯЛО. МЫ НАЗЫВАЛИ ЭТО В БОРИСОВЕ «ЧАВКА-ЧАВКА». И ХОХОТАЛИ. ТАМ БЫЛИ СТИХИ, КАМИН И СНЕГА.



* * *


Украли мой пистолет! По собственной глупости и беспечности — решетки и двери были вечно летом незапертые. Порой и вовсе распахнуты настежь, вот и забралось ворье: шпана, наркоманы…

Проснувшись под звон будильника, чтоб ехать в ешиву — было четыре утра, я не нашел вдруг сумки, она всегда была на столе, впритык с кроватью. А там пистолет, и деньги, и масса всяческих документов, и тут же я разбудил жену, она спала в соседней комнате. Сумка ее была на месте, однако и в ней пошарили — исчез кошелек с деньгами, сумма была приличной.

Я находился в шоке, в полном недоумении: черт подери! Ведь я же чутко обычно сплю, малейший шорох меня поднимет — гудение комара! А тут ведь Б-г весть что творилось: ногами топали, скрипели дверьми, в шкафу белье перерыто… И был фонарик при них — фонариком по лицу, и непременно шептались. А я вот дрых, как бревно! Не зря болит голова, они квартиру раствором обрызгали. Это уж точно, спрей усыпляющий.

И полетел в полицию, едва дождавшись рассвета.

Сказал дежурный по происшествиям:

— Имеется в доме сейф? Оружие положено запирать, и если не было в доме сейфа, будут судить: небрежное отношение…

Про это понятия не имел, впервые слышал, что должен быть сейф.

— А что им стоит украсть из сейфа? Разве не так же воруют машины? Залазят в дом, берут со стола ключи… Вы нас от воров должны беречь, а вы мне про сейф толкуете, грозите судом. Мне еще, потерпевшему! Вы это себе представляете? Весь ты спишь, а в доме жулье орудует, посторонние люди, ты целиком в их власти? И это не столь уж страшно, как оскорбительно, унизительно, вы это хоть понимаете?

Он кофе пил, жевал жвачку. Он дал мне понять, что таких, как я, прошли у него сотни, и так же мрачно сказал:

— Помочь ничем не могу, таков закон! Будем, конечно, искать… Полгода, не больше, и подадим в суд. Ваш пистолет может попасть к террористам.

Меня напугало другое.

— Так что же, останусь теперь без оружия? Без пистолета я не могу, я новый хочу купить!

— Про это поговорим потом! — и дал мне на подпись акт.— Я ведь уже сказал: месяцев через шесть. А копию акта о похищении пистолета предъявите в Министерстве внутренних дел, там есть особый отдел, все зависит, как они к вам отнесутся.

За эти полгода, оставшись без пистолета, я будто осиротел, оставшись без покровителя и защиты, и странные вещи стали со мной происходить. В первую очередь по отношению к сынам Ишмаэля, «двоюродным братьям».

Я будто бы сделался меньше, трусливей, что-то важное во мне поубавилось. Изменилось все мое поведение, я духом своим как бы слинял.

Все чаще возникали мысли о мире с арабами, о праве их на эту страну — жить наравне с евреями. И даже о праве бороться с нами, и воевать. И сомневался каждый раз, куда мне ходить и ездить.

Спустя полгода я снова пришел в полицию — нашелся ли мой пистолет? «Нет, не нашелся…»

И я отправился в МВД, оставив заявку с прошением на покупку оружия. Недели через две, что оказалось не столь неожиданным, как фантастичным, на почту мою пришло разрешение. И в тот же день помчался я в магазин, и выбрал вальтер, все ту же систему, девятый калибр — размерами покрупней, поувесистей, чуть ли не пушку.

И тут сказался тот самый злосчастный вирус, который меня разъедал, опустошая мысли и душу. Уже выбирая свой пистолет, примеряя к глазу, к ладони, вдруг обнаружил всякое отсутствие радости и восторга. Тяги к некогда дорогой игрушке, как части самого себя. Показалось даже ненужным. Напрасной тратою денег. Потом я спустился в тир, тут же, в подвале оружейного магазина по имени «Магнум», в названии которого заключалась и тайна и магия одновременно, но и на это не обратил внимания, не взволновало меня. Под строгим надзором деловитой блондинки с повадками безупречного командира, одинаково владевшей ивритом и русским — много стрелял: стоя, лежа, из-за колонны, и даже на четвереньках — сотню патронов, и барышня подписала мне документ, хлопнув туда печатью.

Несколько дней после этого была в голове ломота, и я не понимал — почему? Руками ничего не забылось, нет! А мысли отвыкли и изменились. Пообрывались, их приходилось заново приучать — к врагу, на всякий внезапный случай, к смелости и бесстрашию, ощущая себя хозяином жизни и смерти, любое высказывать мнение! Словом, от боли трескалась голова.

Пребывая в подобном состоянии духа — унылый, без настроения, встречаю вдруг Савву Бергера в торговом центре, людской толчее. Бывшего партизана и «узника Сиона», боксера, с которым годы возились в перчатках. Человека-легенду, соль и гордость земли иудейской.

Савва вытащил меня из толпы, с угрюмой и непонятной силой схватив за локоть. И так, как говорят предателю на допросах, сказал:

— Странные слухи дошли до меня, дурные слухи! Скажи, это правда? Или есть враги у тебя, злые люди хотят опорочить?

Я весь напрягся и насторожился. Чего он несет, шутит, или рехнулся? Какие вдруг слухи, какие враги? Я, вроде бы, лажу с людьми, дорожу своей репутацией: никому ничего плохого не причинил. Кому вдруг приспичило слухи обо мне распускать?

— Савва, кончай шутить! Да Б-г с тобой, смени пластинку…

— Я вовсе и не шучу, я более чем серьезен! Ты круто, говорят, полевел, мне это больно было услышать! Однополчанин, единомышленник?

И вдруг поверил, похолодев: это надо же — полевел!? Какой поклеп, какая чернуха! Собачья чушь… Ну да, какие то перемены происходили со мной, какой то процесс. Но я ни с кем об этом не говорил, не обсуждал, даже намека не высказал! А люди учуяли что-то в моем поведении, образе мыслей. По воздуху, что ли передается?

Пистолет! Украли его у меня.

«Все к лучшему в этом мире, и все к добру» — говорится в Каббале. — «И нет зла в поступках Всевышнего, во всех Его намерениях…»

Прибытки-убытки, попробуй-ка в них разберись?



* * *


Понравилась притча про ребе Нафтали из Ропщиц.

В городе, где он жил, было принято у богатых людей нанимать стражников для охраны. Поздно ночью ребе возвращался домой и повстречал одного из них.

— На кого ты работаешь? — осведомился ребе. И тот ответил ему. Спросив в свою очередь ребе:

— Ну, а ты на кого?

И этот вопрос его поразил. Ответил ребе в смущении:

— Да нет, пока еще нет — ни на кого! — И предложил минуту спустя: — А не наймешься ли ты и ко мне?

— Я бы с большим удовольствием! Да что мне делать у вас, вы, видать, человек бедный? Какое у вас имущество…

Сказал ему ребе:

— А только напоминать — почаще — эти слова: на кого я должен работать.



* * *


ЕЙ ВЗДУМАЛОСЬ ВДРУГ ТАНЦЕВАТЬ В ЧУЖОЙ КВАРТИРЕ ПОД ГРОМКУЮ МУЗЫКУ, А В СПАЛЬНЕ БЫЛ СВИТОК ТОРЫ. В ШКАФУ, ПОД ЗАМКОМ — СВЯТОЕ ПИСАНИЕ, ГРЕХ СТРАШНО ОПАСНЫЙ, ЧУТЬ ЛИ НЕ САМЫЙ… ЗАМОК УПИРАЛСЯ, ОТКАЗЫВАЛ, НЕ ПОДХОДИЛ И КЛЮЧ.



* * *


Недавно пришлось навестить сестру, провел у сестры субботу — в Гило, внезапно она захворала.

Утром отправился в синагогу, где все меня знают — отец наш покойный молился здесь много лет, и я всех знаю. Мы привезли из России свиток Торы, когда в Израиль приехали. Здесь он хранится в чехле из пурпурного бархата, где вышиты золотыми нитями имя отца, цитаты Псалмов. Свиток наш по субботам выносят, читают недельный отрывок, и это вызывает во мне благоговейный трепет, навевая давно забытые впечатления: вот мы выходим из самолета с Торой в руках, сходим по трапу — свиток в руках у отца. Становимся на колени. Я и братья целуем асфальт. Затем отец вручает мне свиток — довольно тяжелый, старинный, закутанный в белоснежную простынь из грубого льна, и тоже опускается на колени, тоже землю целует. Заминка происходит у трапа, народ дивится на нас… Первые наши шаги по Израилю! Щемит мне душу и горло, и набегают слезы: Б-г Ты мой, как это было давно! Все та же Тора, добытая из галута, отцовский трофей — она валялась в подвалах Львовского краеведческого музея, а он ее выкупил. К ней меня вызовут, дважды ее поцелую, перед началом и после. Всегда меня вызывают! Когда я здесь появляюсь — с годами все реже да реже — сижу я в задних рядах, где кресла без именных табличек, места для гостей. Молюсь, время от времени обозревая затылки и профили. Мысленно сокрушаясь: кто постарел, изменился. А значит, и я — неминуемо, непременно. Время для всех одинаково! А дети вот подросли, мальчики, сидящие рядом. И вдруг… Да нет, не может этого быть: знакомая рыжая голова, знакомый, вроде бы, профиль! Но с бородой хасидской, и в пейсах. Черная шляпа и черный сюртук. И жаром всего обдало — Стенька Разин, ну и дела!

А может не он, обознался? Тихонечко поднимаюсь, и, чуть пригнувшись, иду проходом. Сидит он с краю, и я убеждаюсь: он.

Шепчу ему на ухо:

— Степа, привет, это я, давненько не виделись!

Он отлепил глаза от молитвенника, поднял их на меня, сразу узнав, и поманил пальцем, чтоб ухо мое пришлось по его губам.

— Не Степа, прости, не Стенька, а Авраам, запомни! — сказал назидательно. — Авраам Разин…

И я понятливо закивал, вернувшись к себе, все так же тихо, крадучись.

Да, не виделись мы давненько, более года! Встречались на семинарах учительских, он тоже был учителем физкультуры. Длинный, сухой, с цепким, колючим взглядом. Мягкий, как пума, как дикий хищник. Словом, отличный баскетболист — Степа куда-то пропал, бесследно исчез. Мы звали его «монголоид», работал он в школе для дефективных детей — трудно себе представить, другой совершенно подход! И часто этим делился, изобретая свою методу. Довольный судьбою, зависти к нам не высказывал — трудягам обычных школ, нормальным нашим условиям, и это мне нравилось. Казалось, попал человек на нужное место, полон творческих поисков, счастлив. А больше всего — от Степы никогда не разило занудством новых олим. Претензиями к новой стране, ее и своим проблемам. Со Степой все обстояло прекрасно, и это тоже мне нравилось — благополучные люди не раздражают.

После молитвы мы выходили из синагоги вместе. Спустились под горочку к детской площадке, подальше уселись от гомона. Греясь под поздним осенним солнцем.

Со Степой мы были всегда бесхитростны, откровенны, я и сейчас себе мог такое позволить — быть искренним и не играть в деликатность. Даже эмоций своих не скрывать.

— Принял еврейство, хасидом заделался — рехнуться можно: Стенька Разин!? Ну, ты даешь, ты, брат, даешь!

Раскинув длиннющие ноги, в расслабленной позе центрового на отдыхе, с локтями на спинке скамьи, Степаша серьезен, невозмутим, обозревая молча ближайшую Бейт-Цафафу, переходящую в Катамоны — Новые Катамоны, блуждая, как я это понял, в истоках своей фамилии, прошлого имени.

— Странную вспомнил вдруг вещь! Сам я — ты это знаешь — родился в чисто русачьей семье. Родители, деды да бабки… Деревня на Волге: вырос, детство мое прошло. И что удивительно, совершенно непостижимо — меня, понимаешь, меня одного друзья-пацаны обзывали «жидом»! С моей-то рожей, ты погляди? Не то, чтобы было обидно — привык, внимания не обращал, у всех были клички. «Жидом» и все! А почему? На лбу написано было? Что я на еврейке женюсь, в Израиль уеду, по всем статьям заделаюсь иудеем — судьбу мою прочитали? Ну, ты понимаешь, ты можешь мне объяснить?

Мне вздумалось отшутиться:

— Дети есть дети, народ безжалостный, откровенный. Их память ближе туда, чем сюда. Помнят тебя оттуда: когда-то ты был еврей.

— На курсах гиюра нам объясняли! Про зовы души, про лоно народа, когда-то отторженность… Возможно, ты прав!

Дома нас ожидали с субботней трапезой — его и меня. Сестру — это я чуял уже — мое отсутствие волновало. Но мне про все хотелось узнать: куда он на год пропал? И что толкнуло его на гиюр? Как бы родиться заново. Жидом без кавычек.

— Помнишь, Эли, как в школе ко мне относились: директор, учителя?

Родители этих бедных детишек — любили и уважали. А дети больные, буйные, непредсказуемы их поступки. Всегда был выдержан, да однажды сорвался. Бес попутал, видать: один мальчишка вывел меня, и я его шлепнул. Легонько, ты ж понимаешь? И тут же жалобу накатали. Хуже того, в полицию дело попало. Тянулись суды, тянулись, покуда не оправдали. Однако диплом мне не вернули, и на работу тоже — лишили права преподавать. В Израиле — навсегда! Другой бы озлобился, озверел, уехал бы из страны: были такие мысли. А я стал рыться в себе. За что мне беда свалилась? И помаленечку стал прозревать: проблема во мне, руку поднял на ребенка! Где мое сострадание, где моя боль за чужое горе? Стыд выжигать и раскаяние, искорчевать из себя злодея. Молиться в душе, с Б-гом беседовать, заповеди еврейские соблюдать. А уж потом, естественно, на курсы гиюра… Ничуть диплома не жаль, душа полна одной благодарности!

Сказал я ему:

— С новым дипломом вас, Авреймале Разин, рабейну!



* * *


Из разговоров, подслушанных в бассейне.

— Будь моя воля, я бы Господу Б-гу присудил Нобелевскую премию, только за то, что изобрел нам воду!



* * *


ЕЁ ОСТАНКИ ПОКРЫВАЛ ГРЯЗНЫЙ БРЕЗЕНТ, ВЕСЬ В ДЫРАХ С ВОЛОКНАМИ, А В СТОРОНЕ МАХАЛИСЬ ДВА МУЖИКА КУЛАКАМИ. ТРЕТИЙ — ПОДПРЫГИВАЛ И ВИЗЖАЛ. ЗА ИСКРИВЛЕННЫМ ОТ УДАРА СТОЛБОМ ПРЯТАЛАСЬ КУЧКА ДЕТЕЙ. ВОТ И ВСЁ — ВСЁ БЫЛО КОНЧЕНО, ЯСНО!



* * *


Когда я прихожу в ешиву, после долгих командировок в Россию, рав встречает меня с неожиданным удивлением, будто вернулся я с того света или из иной галактики. Велит мне усесться рядом, всех подзывает и начинает с одних и тех же вопросов: какие новости, и что там слышно, евреи едут, не едут, и сколько их там осталось?

Я извлекаю толстые пачки сделанных фотографий: это Челябинск, а это вот Пермь — фестиваль израильской книги, читаю свои рассказы, а это уже — Украина, еврейское кладбище в запущенном состоянии, нет у евреев средств его реставрировать…

Это уже Москва, Красная площадь, стою в обнимку с каким-то дылдой в военной форме неопределенного воинства — гренадера, похоже. Явно поддатый, а на груди плакат весьма выразительный: «Явреи, убирайтесь в поганый свой Жидостан!» Да, стою с ним в обнимку, и от души хохочу.

— Видишь ли, братец, — сказал я ему, — я из Израиля, израильтянин. Позволь мне снимочек сделать? Ведь мы же коллеги с тобой! Как раз за этим сюда и приехал — жидов агитировать отваливать из России… Тебе зарплата положена за сионизм!

Никто не смеется, не улыбаются даже. Мой горький юмор не просекают. Веревочный, хамский. Помотаться бы им по зачумевшей России, вкусить обстановочку, менталитет! Ни голодуха евреев не гонит, ни мафия, ни беспредел — необъяснимо! Врут нам, и Б-гу, да и сами себе — разгул террора, дескать, у нас, конфликт бесконечный с арабами. Реки крови текут по улицам нашим, и гибнут люди: надо бы подождать…

— Нет, отчего же — едут, едут, капает помаленьку! Да все не те. А те, кто должны, кто нужен, сидят и не рыпаются — необъяснимо! Я думаю, ребе, Израиль не может им дать того, что души их требуют. Ключик бы, что ли, к еврейскому сердцу в галуте?

Рав сокрушенно кивает. Здесь он со мной согласен:

— Как понимать людей? Рабби Моше-Лейб из Сасова научился этому от одного мужика… Сидели и пили большой компанией мужики в кабаке, и были сильно пьяны. Подслушал рабби их разговор. «Скажи, ты любишь меня, уважаешь?» — спросил один из них у приятеля. «Очень крепко люблю!» — ответил тот и даже полез целоваться. «Говоришь, что любишь? А вот ответь: что надобно мне, по чему томится сердце мое? — и оттолкнул от себя собутыльника. — Если бы вправду любил, то знал бы…» Тут-то рабби все и постиг. Чтобы люди тянулись к тебе, надо жить их нуждой, тайными стонами душ и сердечными горестями.

Все расползаются по своим обычным местам — времени жаль: спорить об алие можно да хрипоты, бесконечно. Каждый останется при своем интересе — напрасно нервы трепать!

Мы остаемся с равом наедине. Вопрос у меня. Загадка неразрешимая. И я ему говорю:

— Друг мой Феля — в Москве известный врач. Нельзя сказать, что богатый, а все, что положено, есть. Квартира — Тверская улица, автомобиль — иномарка. И ехать в Израиль, конечно же, не намерен. Хотя здесь жена у него, любимый, единственный сын, он только их навещает. Звонит, конечно, чуть ли не каждый день. И я не могу понять: что его держит, чего не едет? Сидим мы с Фелей в его квартире, едим, выпиваем: «Какой ты к черту еврей! — кричу я. — Трус, твое еврейство надо бы хорошенько проверить!» Он возмутился, обиделся, и выдает мне такую историю: «Как ты смеешь мне говорить про мое еврейство, если я в десять лет за слово «жид» был выгнан из школы!? Запустил чернильницей в рожу! В классе, при всех, в учителку-антисемитку. Был хулиганистый, правда, наглец, вел на уроках себя паршиво — не отрицаю, и вдруг орет она на меня: «Эй, жиденок, да перестань, наконец, мешать!» И я тут же чернильницей запустил — тяжелой, фарфоровой, помнишь такие?» Говорю я, весь восхитившись: «Это в третьем-то классе, в десять лет!? Так это остро чувствовал? Ну, знаешь, снимаю шляпу, гигант! Беру обратно свои слова…» А он, не придав значения этим словам, продолжает: «В бараках наших, в эвакуацию, было полно евреев из Ленинграда, Москвы — интеллигенция, профессура. И дети их точно такие же хиляки, позорная шваль. А мы из местечек, из Белоруссии, с русскими пацанами только дружили. Их-то, изнеженных замухрышек, и обзывали жидами. И вдруг это мне говорят? Такое стерпеть я не мог: они — это да, тут все верно! Но чтобы меня?»

Сказал рав:

— Что в семь, то и в семьдесят! И еще. Покуда евреи разделяют себя на «я», и «они» — проблема неизлечима.



* * *


КАК ЛЯГУШОНОК, ОНА ЛЕЖАЛА НА ОБЕИХ ЛОПАТКАХ, РАСКИНУВ КОЛЕНИ — НА СПИНЕ: ГОСПОДИ, ТОЛЬКО БЫ СОН, ТОЛЬКО БЫ ЭТО ПРИСНИЛОСЬ… А МОЖЕТ БЫЛО? В ЖИЗНИ ДРУГОЙ, НЕ ЭТОЙ? СЛАВА Б-ГУ, Я ТОЛЬКО ЕЙ РАВНОДУШЕН, НЕ НЕНАВИСТЕН!



* * *


Сказал я раву:

— Поговорим о «Ган-Эдене», райском, цветущем саде, где поселил Всевышний Адама и сотворил ему Еву — первых людей на земле. О двух деревах Добра и Зла, про то, как обольстил их Змей, и люди изгнаны были из Рая. А это нам говорит, что Рай был создан, и даже знаем — когда! И даже то, что люди в него вернутся… А Ад — «Геенум»? Он-то был создан когда? И души пошли в два направления — Рай и Ад, праведники и злодеи.

Сказал рав:

— Рабби Иехуда Ливо бен-Бецалель, известный как МААРАЛ из Праги, говорит по этому поводу: акт творения мира не был начальным из всех начал, ему предшествовал акт иных творений. Берет он первое слово Торы «Берешит», и делит его пополам: «бара» и «шит». И говорит, что шесть вещей предшествовали сотворению мира: Тора, Кисе а-кавод (Трон Всевышнего), отцы-патриархи, народ Израиля, Храм и Мессия. Поскольку «бара», переводится, как «сотворил», а «шит» — это шесть… Есть и иная версия — тоже по этому поводу, она приводится в трактате «Псахим»: семь вещей предшествовали сотворению мира: Тора, Тшува (раскаяние), Кисе а-кавод, Храм, Мессия, Рай и Ад.

Сказал я раву:

— Вот состоится в будущем Гмарха-тикун — всеобщее исправление, и не останется в мире зла, грешных людей — люди станут другими. И что же Ад — опустеет? Отпадет в нем всякая надобность. Чем займется тогда Сатана, тшуву, что ли, сделает?

Улыбнулся рав:

— Допустим, что так! А может, возьмется за мемуары… И он ведь ангел, и он ведь трудился во имя добра — все его сонмище: сначала людей соблазняют, а после судят и мучают.

…Мой бывший директор школы тоже любил говаривать: я получаю зарплату за то, что злой, за то, что скор на расправу. Это и есть моя роль, и я ее исполняю.

Бесом он не был. Конечно же, не был. Добрейший был человек.



* * *


Два пожилых репатрианта в автобусе:

— Да, Б-га в России не было, выросли мы безбожники, несколько поколений.

— Зато культура была, какая в России была культура!



* * *


Сказал я раву:

— Когда явились братья в Египет, впервые представ перед Йосефом, он принялся обвинять их в шпионаже: «Вы соглядатаи, пришли вы высмотреть наготу земли этой!» С чего это вдруг? Ведь, судя по тем обидам, что братья ему причинили, он должен был им сказать, что они мошенники, воры. Убийцы, даже, но никак не шпионы, не мераглим?

Сказал рав:

— В Торе ничего не сказано зря, и обвинение это вполне обосновано. Обладая пророческим даром, Йосеф увидел всех своих братьев в будущем их воплощении — князьями колен, которых Моше послал высмотреть Ханаанскую землю: «…Какова она и народ, живущий на ней: силен ли он, или слаб, многочислен ли он, или же малочислен? И какова земля, на которой он живет: хороша ли она, или худа? И каковы города, в которых он живет: в станах, или в крепостях?» И вот они возвратились и стали распускать о земле и стране худую молву, ввергнув народ в отчаяние. И подняла вопль вся община, и плакал народ, и совершили тем самым великий грех. Это трагическое событие в грядущей истории Израиля Йосеф сумел увидеть, и ужаснулся, накинувшись на братьев с нелепыми, казалось бы, обвинениями.

Я о себе подумал: и на меня возводили в жизни напраслину, несколько раз! Про это я неожиданно вспомнил: как не было сил себя оправдать, да и охоты особой… С чего это вдруг?

Мы жили в конце тупичка, на взгорочке. Неподалеку от рынка, он назывался Алайским базаром. А тупичок Тишик-таг. Светлая речушка Чулья протекала вдоль тупичка, мы в ней купались, ловили рыбу сачками. Раз в неделю в полдень возле моста появлялся старьевщик-узбек с мешком на плечах, и принимался вопить: «стар-вещь, стар-вещь!», и начинали тащить ему всякую рвань с барахлом. В основном — мальчишки… Мне было в ту пору лет десять-одиннадцать. Мы тратили эти рубли на семечки, на мороженое, ходили в кино.

В одно прекрасное утро отец не нашел свои сапоги. Хромовые, комсоставские, почти что новенькие. Весь дом перерыл, бегал даже в сарай, в подвал спускался: пропали и все, исчезли! И тут его осенило, он подступил ко мне: «Да это же ты их продал, сознайся, этому басмачу-старьевщику?!» — «Папа, я никаких сапог не брал! — испугался я. — Ведь ты же знаешь, я ничего ему не тащу, только то, что дает мне мама!»

Он стал меня бить ремнем по голой заднице, переломив пополам на своих коленях. Ни крикам моим не внимая, ни воплям о помощи. С какой-то особой жестокостью бил, и я себя оболгал: «Да, да, за пять рублей ему продал!» И порку он прекратил, а у меня обида осталась. На всю мою жизнь. И если потом случалось, что бочки на меня катили, обвиняя в том, чего я не делал, я им вопил, выкипая от возмущения: «Продал я сапоги, продал!», что понималось, как символ самонавета.

Потом был случай с армяночкой Иркой, с которой мы познакомились на Главпочте. Я получал свои письма в ту пору «до востребования» — со всего Союза: от корешей-боксеров, друзей и подружек из Литинститута… Заметил рослую, смуглую девку в пустынном и мраморном зале, кобылку-красотку, и мы с ней помчались. На пару, вперегонки, как две лошадки — галопом, взбрыкивая одновременно и весело хохоча. Из-за нее меня била однажды букетом цветов по харе, изумительным букетом цветов, такая же точно кобылка, но чуточку флегматичней и пополней.

Был Первомай, Ирочка прихватила подружку, а я Калеткина Гену, борца и мастера спорта, он жил на «Динамо», на островке. И мы там жили уже, перебравшись с Алайского — поехали отмечаться, гулять. Почти на окраину города, напротив ворот Экскаваторного завода. Там были танцы, столы с закуской и выпивкой. Мы веселились вовсю, плясали… Я попросил кольцо у Ирочки — из золота, голубых бриллиантов, она сняла и дала. Надел я его на мизинец, на средний сустав, дальше оно не шло, и продолжал плясать, выкаблучивать. Руками вовсю махать — мы были крепко пьяны. И не заметил, конечно же, как с пальца оно слетело и укатилось. Б-г знает куда! И обнаружил пропажу уже в такси. Поддатые и бесшабашные, мы возвращались.

— Ирка, кольцо пропало! Давай вернемся, может, отыщем?

Она махнула на это рукой.

— Да ну его к черту! Пропало, значит, пропало, нечего за ним возвращаться, где мы там станем его искать!?

По пьяному мозгу промчались мысли: вот мы приедем в зал, там будет пусто. Уборщицы моют и подметают — авось, найдут? Вопрос — вернут ли кольцо золотое с бриллиантами? Может, и да, надо бы вернуться для очистки совести! Но если Ирке до фени — зачем возвращаться? Возьмет вину на себя, семья богатая — это я знал — скажет, что потерялось, и все ей простится, забудется: пропало кольцо, ну и черт с ним, подумаешь! Бывало, я провожал домой Ирочку — жила она на Жуковской, неподалеку от пивзавода — стояли у калитки подолгу, далеко заполночь. Она мне совала деньги: езжай, мол, шашечкой, возьмешь такси. И странно мне это было: откуда у девки деньги — странно и неприятно, и я их у нее не брал.

Спустя пару дней она явилась ко мне домой на Пушкинскую, глотая слезы, со следами бессонницы на лице, и, давясь рыданиями, сообщила, что мать ее выгнала, что это кольцо наследство от бабки: семейная, родовая реликвия. Мать пытала ее, она честно во всем призналась. «Вот и иди к своему ухажеру, кольцо у него, пускай не врет, он попросту его украл!»

И я, как побитый пес, пришел к ее матери. Это была красивая, моложавая женщина, мне она не поверила. Кольцо ей было искренне жаль, она сама едва ли не плакала. Кричать на меня не кричала, не обзывала «вором» — я находился в полном отчаянии. Не зная, чего придумать, пришел в этот дом еще раз, уже с отцом.

Отец втолковывал ей: кольцо я не мог украсть, не так я воспитан.

— Мой сын предлагал же за ним вернуться, но ваша дочь отказалась! Возможно, оно бы нашлось. Вина лежит на обоих поровну.

Беда заклинила ей, видать, рассудок. Серьезная, умная женщина, она продолжала твердить свое:

— Я денег у вас не прошу, верните назад кольцо! Господи, что же мне делать, отдайте мое кольцо…

На том мы и разошлись. Окончились дикие скачки во сне и наяву с Ирочкой — безумные наши скачки. Так они с матерью и считали — кольцо это я украл. По сей день, я думаю, при этой версии.

Была еще одна бочка с поклепом — Мартель ее звали, уже в Израиле, в Иерусалиме. Тогда мы жили на Горке Французской, снимали одну из роскошных квартир Ноймана. Квартира ее была этажом ниже, как раз под нами. Мартель читала лекции по англосаксонской литературе в Еврейском Университете, была не замужем, с черными бесенятами в выпуклых с очками глазах, жили они вдвоем с мамашей. За просто так, по дружбе соседской, я время от времени к ней спускался, она мне читала тексты моих переводчиков на английский — мы их сверяли, Мартель давала свои заключения. Писала письма моим издателям — в Америку: я был в английском сибирский валенок.

И вдруг позвонила однажды. По телефону, не в дверь, и странным голосом велела спуститься срочно, необходимо выяснить одну неприятность. Голосом прокурорским и совершенно чужим.

— Пропал кошелек с деньгами! — сказала Мартель, едва сел я на диван в салоне. Она и старушка мать, стояли обе напротив. — Вчера ты был у меня, и никого других посторонних. Никого в течение суток. Я отлучалась на кухню, если ты помнишь, варила нам кофе, а кошелек был тут, на тумбочке телефонной…

Мне снова сделалось дурно. Спустя минуту я мысленно улыбнулся: «Ну да, украл сапоги! Продал сапоги, давай признавайся!»

— Мартель, дорогая, ничем не могу помочь! — ответил я ей, глядя прямо в глаза — злые и черные, из которых торчали рога, а не веселые бесенята. — Ничем, к сожалению! Я искренне верю, что он найдется, такое бывает, ты подожди. Имей в виду, мы оба люди религиозные — «ират шамаим» — Б-га боимся, и соблюдаем заповедь «не укради». Все остальное на полное твое усмотрение. Можешь в полицию заявить, я то же самое им повторю: к моим рукам ничего не прилипло!

Поцеловал мезузу, откланялся, поднялся снова к себе. Все рассказал жене, и напоследок добавил: «Легко себя чувствовать с чистой совестью!» И все, и больше к Мартель никогда не спускался. Понятия не имея, чем это кончилось все — история с ее кошельком.

Рав говорит: ничто не сказано в Торе зря. Ответы на все загадки он отсылает искать то в прошлых, то в будущих воплощениях. Так это же в Торе! Видать, когда-то и я воровал — предполагаю. Много работал, старался. Я этот порок из себя изжил, а чтобы оно закрепилось — напоминают. Чтобы бесповоротно, чтобы стало оно ненавистным…

Вдруг верю, что вру, что в самом деле украл, что оправдания безуспешны.



* * *


ОНА ПЕЧАТАЛА ДОКУМЕНТ НА МАШИНКЕ, РЯДОМ ТОПТАЛСЯ Я, ЕЁ ЛИЦА Я НЕ ВИДЕЛ, А ТОЛЬКО ЗАТЫЛОК И ЗАПЛЕТЕННЫЕ КОСЫ И СЛЕЗЫ — ПАДАЛИ НА ДОКУМЕНТ НА БЕЛЫЕ КЛАВИШИ. ПЛАКАЛА И СТУЧАЛА, БЕЗЗВУЧНО ПЛАКАЛА.



* * *


Сказал я раву:

— Странный мне слышался зов во время болезни: неумолимо вдруг потянуло в землю, в вечный покой! Что это может быть?

Сказал рав:

— Есть, как ты понимаешь, внезапная смерть: несчастные случаи, аварии, катастрофы. Уход из жизни насильственный в расцвете сил и цветущем возрасте. А смерть естественная подкрадывается незаметно, неумолимо, как наступают сумерки, как надвигается ночь. Само наше тело начинает желать этого. Ему хочется в землю, ибо плоть человека — это земля, это прах, заключенный в пище, которую потребляем. Земные недра как бы зовут к себе человека, зовут и тянут. Подобное жаждет соединиться с подобным. Особенно старики, когда покидают их страсти, не манят к себе соблазны, не те гормоны и соки…

Гостил у нас Саша, ташкентский поэт.

Как раньше, как в юности, вели бесконечные разговоры о смысле жизни, о смерти, об опыте прошлых реинкарнаций.

Спросил он меня:

— Ты прыгал когда-нибудь с парашютом?

— Нет, ни разу! И даже бы не решился, я высоты боюсь. Фобия у меня — акрофобия!

— А я вот в армии прыгал, прекрасно помню все ощущения. Вот ты бросаешься в пустоту и начинаешь парить. Высота под тобою огромная! Безбрежные пространства земли — паришь ты в них бесконечно, словами не передать наслаждение. И все-таки земля надвигается, осталось несколько сотен метров. И только тут ты вдруг понимаешь, с какою скоростью она на тебя летит. Только и думаешь: как бы помягче сесть — кости не раскрошить! Так и жизнь: покуда ты молод, жизнь кажется бесконечной, смерти нет и не будет. Во всяком случае, для тебя, и ты наслаждаешься ею. Потом взрослеем и понимаем, что годы летят, несутся, как сумасшедшие, дни рождения мелькают один за другим. И понимаем, что надвигаются старость и смерть. Словом, прыжок с парашютом!

Сказал я ему:

— Красиво, Сашок! Поэтично и образно — нравится мне! А вот послушай, как повествуется в Агаде про то же самое. Про долготу и относительность жизни…

Дело было еще до Потопа, и люди жили чуть ли не тысячу лет. Так вот, приходит Ангел Смерти к Метушелаху, и говорит: время твое подошло, давай собирайся, братец! Прожил ты больше всех — девятьсот семьдесят лет!

А Метушелах, он же Мафусаил, принялся спорить, весь выкипая от возмущения: да ты, мол, с ума сошел, я и пожить-то еще не успел! Хочешь, я покажу тебе, что такое девятьсот семьдесят лет? Вошел в одну из дверей своего шатра и вышел через другую. «Одно лишь мгновение — видел?»


* Журнальный вариант главы из готовящейся к печати новой книги писателя "В окрестностях Каббалы".



Новости   |    О нас   |    Имена   |    Интервью   |    Музей   |    Журнал   |    Библиотека   |    Альбом   |    Поддержите нас   |    Контакты