Иерусалимская Антология
Иерусалимский журнал №10, 2002

Рав Ицхак Зильбер

ПОЛУЧИЛОСЬ, ЧТО Я СТАЛ РАССКАЗЫВАТЬ...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КАЗАНЬ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. АРЕСТ
История моего ареста

Двух учительских зарплат, которые получали мы с женой, на жизнь не хватало. Постоянно приходилось в конце месяца занимать. Как-то перед Песах я занял у знакомого пять рублей. Близился Шавуот (между Песах и Шавуот – пятьдесят дней), а я всё не мог отдать. Меня это очень угнетало. Тут пришел счет за свет, жена дала мне пять рублей, и я отправился платить. По дороге я решил, что лучше нам пожить какое-то время без света, но вернуть долг...

С этого момента всё и закрутилось... Я вдруг вспомнил, что еще раньше одолжил пять рублей у другого человека, и поехал отдавать ему. В трамвае я подумал: тот, кто дал в долг позже, может обидеться, а этот, который раньше, наверное, нет. Я сошел на полпути с трамвая и пошел к тому, кто мог обидеться...

Дверь мне открыл... милиционер. В квартире всё вверх дном – идет обыск. Меня задержали и повели ко мне домой. А у меня под кроватью лежал сверток с облигациями Государственного займа...

Облигации принес мне и попросил спрятать один знакомый – пенсионер Моше Народович. Он из каких-то своих расчетов скупил по дешевке большое количество облигаций, но держать у себя дома боялся. У меня же, он был уверен, искать не станут:

– Если что случится, и все-таки найдут, скажешь, что это мои, – и написал на одной облигации свою фамилию.

Жена была против:

– Ицхак, я боюсь!

– Чего ты боишься? – успокаивал я. – Мы же ничем таким не занимаемся, у нас искать не будут.

Естественно, при обыске эти облигации тут же нашли. Когда спросили, чьи они, я сказал – мои. Думал, Народович человек пожилой, ему арест перенести труднее. А я как-нибудь выкручусь: учитель всё-таки, и репутация у меня неплохая.

Меня арестовали. Было это как раз накануне Шавуот.

Началось следствие. Каждый раз перед допросом меня ставили в маленькую, как телефонная будка, камеру. Спустя несколько минут я уже чувствовал, что задыхаюсь, вот-вот умру... В последний миг меня выволакивали и вели к следователю. (Потом о таких пытках я читал у Солженицына.) Помню имя следователя – Старовер. Он кричал на меня:

– Нет угла, где торгуют облигациями, которого бы я не знал! И тебя там ни разу не видел! Признавайся, чьи они?

Я отвечал:

– Мои.

Допросы были мучительные. Недаром заключенные говорят: полчаса у следователя – как год в лагере. Когда меня привели на допрос в первый раз, там сидело человек пять. Заговорили не про облигации:

– Мы знаем, ты человек верующий. Объясни нам, что это за Б-г такой. У русских он один, у татар – другой, у евреев – третий. И все говорят, что их Б-г – самый правильный. И вообще – как можно в него верить? Вот мы боремся с религией, закрываем церкви и синагоги. Что же он не вступится, если есть? Где же он?

А потом и вовсе сменили тон:

– Знаешь что? Мы сейчас не следователи. Просто люди, товарищи. Сидим, разговариваем, никому ничего докладывать не собираемся. Докажи нам, что есть Б-г!

Я задумался: говорить или нет? Чувствую подвох. Вдруг они собираются использовать мои слова против меня? Очень может быть! Облигации – ерунда! Ну, осудят на пару лет. А вот если добавить обвинение в «религиозной пропаганде», дело станет посерьезней.

Один следователь, еврей, не задавал никаких вопросов, а сидел молча, но как-то напряженно. По лицу я понял, что ему трудно видеть эту игру. Внезапно он вмешался:

– Знаете, товарищи, мы его не изменим, и он нас тоже менять не хочет. Давайте говорить о деле, – и прервал «дружескую» беседу.

Только тогда я осознал, насколько было опасно.

А Народович услышал, что меня взяли, пришел в милицию и заявил, что это его облигации, полагая, что меня сразу отпустят. Но вышло только хуже: меня не отпустили, а его посадили, да еще и оформили дело как «групповое преступление», а за это, сами понимаете, полагался больший срок.

Потом был суд. Год пятьдесят первый – самое время сталинских репрессий и антисемитских кампаний, так что свое я получил. Отсидел я два года (плюс следствие) и вышел по амнистии.


Тюрьма

Во время следствия в тюрьме условия были невыносимые. Сорок три человека в тесной камере, жара, спертый воздух и две открытые параши – большие ведра для отправления надобностей. Я стеснялся ими пользоваться на людях, ходил только ночью, когда все спали. В туалет выводили дважды в сутки: в шесть утра и в шесть вечера – и всего на десять-пятнадцать минут.

Уголовники приметили мое состояние, и когда нас выводили в туалет, нарочно занимали кабинки и сидели до последней минуты, чтобы я не успел войти. Оправка превратилась для меня в страшное мученье, я чувствовал, что погибаю.

Вскоре я заболел дизентерией. В субботу, в день рождения моей дочери, я совершил омовение рук и хотел съесть кусочек хлеба. Но не смог проглотить ни крошки. У меня не было сил выйти на прогулку, и я просил, чтобы меня оставили в камере. Но не разрешили. Я вышел, прошел два шага и упал...

Очнулся я в тюремной больнице. А придя в себя, узнал, что тут столько же шансов выздороветь, сколько подцепить что-нибудь новенькое. Диагнозы у моих соседей по палате были хуже некуда – открытая форма туберкулеза, сифилис, еще что-то страшное... Я поспешил вернуться в камеру.

Была еще проблема. Мне выдали одеяло, но я не знал, не «шаатнез» ли это («шаатнез» – запрещенная для евреев материя, сотканная из смеси шерсти и льна), и не мог им укрываться.

У моего русского соседа по камере было хлопковое одеяло. Я предложил ему поменяться.

– Зачем тебе?

Я объяснил, в чем дело. Он вскипел:

– Расстреливать вас надо! Из-за таких, как вы, мы не можем построить социализм!

Бесился – просто ужас.

Через три дня его переводят в другую камеру. Он сам подходит с этим одеялом и говорит:

– На, бери!

Чего, спрашивается, подобрел? Не знаю. Все равно – спасибо.

А как быть с молитвой? В камере открытые параши, а молиться в зловонном месте запрещено. Нужно отдалиться не меньше чем на четыре локтя. Пришлось на время молитвы накрывать одну парашу пиджаком, а вторую – пальто, и искать в переполненной камере место, отдаленное от них на четыре локтя. Так я молился.

Про отношения с сокамерниками я уже говорил. Может, их выходки и казались смешными, но мне было не до смеха. Как-то принесли в камеру посылки из дому и дали карандаш расписаться в получении. Все расписались, надзиратель требует карандаш обратно, а его нет!

Ищут-ищут. Все показывают на меня, будто это я взял.

Надзиратель говорит:

– Жду пять минут. Не отдадите – камера лишается передачи на месяц.

Угроза угрозой, а оставить карандаш в камере он в любом случае не имеет права. Обыскали всю камеру, и нашли... у меня, в моей постели!

Как они его подкинули – не знаю, на то они и мастера своего дела. Просто повезло, что тюремщики меня не наказали.

После вынесения приговора заключенных из тюрьмы переводят в лагерь. Со дня на день меня могли отправить неизвестно куда. Выручил рав Пионтек, бывший раввин Тулы. Если бы не он, не знаю, что бы со мной было.

Рав Пионтек сказал моей жене, что он поговорит с человеком, который работает в лагере возле Казани, чтобы меня не высылали далеко.

Гита моя сообразила, добыла деньги, и уже назавтра меня перевели в лагерь в двадцати километрах от Казани.


Первый шабат в лагере

Жена потом шутила, что с курорта не пишут таких писем, какие я писал из лагеря: «Здесь очень хорошо, в туалет хожу, когда пожелаю, весь день работаю на свежем воздухе...»

Когда меня привезли в лагерь, подошли двое заключенных, и один из них спросил на идише:

– А ид? (Еврей?)

– Да.

Он говорит:

– Чем помочь?

– Не хочу в субботу работать.

– Ладно, – говорит, – в пятницу с утра придешь, будет тебе больничный.

Я обрадовался. Но воспользоваться бюллетенем не пришлось. Почему? Потому что я по-настоящему оказался в больнице.

Меня направили на лесоповал. Вдвоем с напарником мы должны были таскать и складывать бревна. Чтобы уложить бревно, мы по узкой доске поднимались на верх штабеля: он впереди, я сзади.

Подъем был крутой, я боялся упасть и шел осторожно. Напарник заметил это и, как только я ступал на доску, начинал на ней приплясывать, чтобы меня напугать. Так он плясал во вторник, в среду, а в четверг я сорвался и упал вместе с бревном. Счастье, что очки сразу свалились, а то бы остался без глаз.

Расшибся я основательно, если судить по тому, что продержали в лагерной больнице три недели, а там «просто так» не лежат. Левая рука так и не восстановилась полностью. Я лежал забинтованный и не помнил себя от радости – три шабата свободен! Найди я клад в миллион долларов, и то, наверно, так не радовался бы.

Но прошли три недели, и вот меня выписывают, да еще перед самой субботой. Что делать? Когда в субботу меня погнали работать, я сказал, что еще болит рука. Бригадир обратился к врачу, тот говорит:

– Раз я выписал, значит, может работать.

Бригадир стал меня бить. Я убежал и спрятался в сломанной лодке, их там много было на берегу реки. В двенадцать часов идут обедать. Слышу, один заключенный говорит: «Смотри, кто-то лежит в лодке». Что делать? Если охранники меня обнаружат, не миновать обвинения в саботаже. Вижу, прямо в мою сторону идут несколько заключенных, и среди них тот самый еврей, который обещал мне больничный, – Семен Семенович Лукацкий. Он был еще довольно далеко, но, что называется, в пределах слышимости. Я подумал: он всё-таки одессит, идиш, наверно, знает. И шепчу:

– Семен Семенович, фарклап зей дем коп («заморочь им голову»).

Это чтоб меня не заметили. В ответ раздается бодрый голос:

– Между прочим, сегодня в газете – статья великого Сталина. Экономические проблемы при строительстве социалистического общества. Такая глубина мысли! Хотите, почитаем?

Кто посмеет отказаться? Остановились, и он начинает читать и комментировать. Болтает, болтает, вдруг я слышу:

– Как говорит известная латинская пословица, баалт зих ин а цвейтн орт (на идише – «спрячься в другом месте»).

И чтение продолжается.

Я потихоньку выбрался из-под лодки, прошел метров сто и спрятался под другой. Была осень, шел дождь. Много часов я пролежал, не поднимая головы.

Кончился рабочий день. Без четверти пять прозвучал гудок отбоя, а я всё лежу – ничего не слышу.

Заключенных выстроили, пересчитали – одного не хватает. Стали искать, и нашли меня только через сорок пять минут.

Сорок пять минут люди стояли под холодным дождем, а в столовой стыла еда. Вы представить себе не можете, что творилось, когда меня нашли... Каждый был готов разорвать меня на тысячу кусков.

Я с ужасом думал: «Ведь это только первая суббота!»

В этот вечер я читал «слихот» (покаянные молитвы перед Рош а-Шана – Новым годом) так сосредоточенно, как, может, молился раз в жизни – когда в Столбищах сбился с дороги и замерзал. Меня не покидала мысль, что Б-г укажет мне путь.

И я опять увидел, что есть Тот, Кто слышит молитву. Вышел на улицу и встретил Кольку-нарядчика. Я говорю:

– Слушай, Коля! Ты видишь, с бревнами у меня не получается. Я хочу другую работу.

Он спрашивает:

– Какую?

А меня Лукацкий уже научил, что просить.

– Надо, чтобы ты ни от кого не зависел, – сказал он. – Есть работа – воду носить. Конечно, натаскать воды на три тысячи человек одному тяжело, но, если будешь один, как-нибудь выкрутишься в субботу.

Поэтому я сказал Кольке:

– Хочу носить воду.

Он говорит:

– А что я с этого буду иметь?

– Двадцать пять, – говорю, и тут же вручаю ему пятнадцать рублей – аванс, так сказать.

С того вечера у меня появилась возможность не работать в субботу. И я носил воду до конца срока.




Комментарии