Иерусалимская Антология
Иерусалимский журнал №1, 1999

Владимир Фромер

ИЕРУСАЛИМ – "МОСКВА – ПЕТУШКИ"

Михаилу Левину

Книга Венедикта Ерофеева "Москва – Петушки" – явление в российской словесности уникальное. Не менее уникальна ее судьба. Написанная на кабельных работах в Шереметьево в 1969 году, она мгновенно разошлась в самиздатских копиях и вскоре попала на Запад, где ни одно русское издательство не решилось опубликовать "яростную инвективу в адрес великого народа" (так охарактеризовал шедевр Ерофеева редактор одного из старейших русскоязычных изданий на Западе). В конце концов проза, или, если хотите, поэма Ерофеева была издана в Израиле, что тоже свидетельствует о необычайности ее судьбы. 

"Москва – Петушки" увидели свет летом 1973-го года, в третьем и последнем номере журнала "Ами" – нашем с Михаилом Левиным детище, которое мы около трех лет тащили на своих плечах. В ту пору мы рыскали по всему Израилю в поисках материалов, ошивались в различных учреждениях и министерствах, выбивая деньги, как ландскнехты, предлагая свои услуги кому угодно, готовые отдаться любой партии в качестве полномочных представителей полумифической молодежно-студенческой ассоциации выходцев из СССР. 

Первый номер "Ами", похожий на сброшюрованные материалы самиздата, мы издали в декабре 1970 года на средства этой самой ассоциации, которая тут же тихо скончалась, не выдержав бремени такого расхода. 

Второй номер был издан только через полгода на средства Гистадрута, и сам генсек израильских профсоюзов хавер (товарищ) Бен-Аарон выписал нам на это "святое дело" чек. Мы даже хотели сохранить его как реликвию, но чувство долга перед журналом победило. 

И наконец, третий, Веничкин, номер появился благодаря щедрости Независимой либеральной партии. Вот кому обязан Ерофеев своей всемирной славой! Увы, и эта партия вскоре угасла, подорвав изданием Венички свои финансовые возможности. 

Вышло так: "Два Рима падоша, третий стоит, а четвертому не быти". С присущей мне скромностью отмечу, что два первых номера "Ами" тоже были ничего. В особенности второй, с форматом журнала "Огонек", с двумя черно-белыми пятнами на обложке, похожими на устремившихся в полет жареных гусей. Именно во втором номере впервые были опубликованы тексты песен Высоцкого, Галича и Кима. Мы, в сущности, застолбили новую жилу во владениях поэзии. Ибо это теперь ясно, что хорошие миннезингеры – в первую очередь поэты, тексты которых могут и должны жить самостоятельной жизнью. Четверть века назад очевидность эта была ясна далеко не всем. 

Кстати, со вторым номером вышла накладка-неразбериха, затянувшаяся по сегодняшний день. Корректур пять держали мы с Левиным, каждое слово выверили, а про обложку забыли... Получив в типографии готовый тираж, мы с ужасом увидели на обложке журнала, рядом с названием, цифру два и слово "май". И все... А год-то какой? Лишь по одному из объявлений на последней журнальной странице можно сегодня вычислить, что год был 1971-й. В результате совсем недавно ко мне обратились из музея Высоцкого в Москве с просьбой уточнить дату первой публикации его текстов. 

И все же лишь третий номер, говоря словами одного из его авторов, польского сатирика Станислава Ежи Леца, растворившегося в веничкиной тени, стал "эпохальным событием, имеющим переломное значение". Мы с Левиным сразу же оказались на описанной Зиновьевым "зияющей высоте". 

"Ребята, – спрашивал я друзей и знакомых, – как третий номер?" 

"Еще бы, – отвечали мне, – Веничка". 

"Ну а профессор Тальман, палиндромоны Гершуни, Лец?" – интересовался я. Друзья смотрели на меня округлившимися от изумления глазами: "Москва – Петушки",– отвечали они с осторожной снисходительностью. 

Один из моих приятелей, – человек ядовитый, сухой и обаятельный, – даже поинтересовался: "Что пришлет вам Ерофеев в следующий номер?" Все читали Веничку. Кто обращал внимание на Тальмана, Леца, Гершуни? На великолепный венок сонетов Радыгина? Все сразу хватались за гениальную прозу, игнорируя не только проникновенные речи раскошелившихся либералов, предваряющие журнал, но и все остальное. Как писал Ерофеев: "Даже не прочитав фразы: "И немедленно выпил"..." 



*      *      *

Мы прекратили издавать журнал не только потому, что по причинам, о которых будет рассказано ниже, общественные организации и государственные учреждения перестали "доиться". Деньги в конце концов не функция. Их всегда можно достать. В особенности после такого успеха. Под залог Веничкиного имени. Но в том-то и дело, что Веничка поднял журнал на недосягаемую высоту и тем самым погубил его. Ошеломляющий успех связал нам руки. И очень скоро истина забрезжила перед нами. Мы поняли, что завоеванную высоту можно удержать лишь в том случае, если четвертого номера никогда не будет... 

"Веничка больше ничего не напишет", – сказал мой друг и соредактор. 

"Почему?" – удивился я. 

"Он ему не позволит". 

"Кто?" 

"Автор поэмы "Москва – Петушки". 

Левин ошибся. Ерофеев, правда, не опубликовал больше ни одной страницы прозы. Мифический роман "Шостакович" (не о композиторе), который не видел никто и никогда – не в счет. Но Веничка остался верен себе, и его разбойничьи набеги на литературные бастионы завершились созданием еще двух произведений: эссе "Розанов глазами эксцентрика" и трагедии "Вальпургиева ночь, или шаги командора". 

После выхода третьего номера известный эмигрантский публицист сказал раздраженно; "Ерофеев – это железная маска. Бред. Мистификация какого-нибудь маститого прозаика". 

Мне осталось лишь пожать плечами. В природе не существовало прозаика, способного на столь гениальную мистификацию. 

Вскоре выяснилось, что Ерофеев существует в земной своей ипостаси. Появились люди, его знавшие. Но удивительное дело, – никто не мог описать словами его расплывчатый ускользающий облик. 

"Какой он, Веничка?" – расспрашивали мы. 

"Ну, – мялись те, кому выпала честь пообщаться с автором гениальной прозы, – голубоглазый блондин. Похож на Есенина. Глушит все без разбору. Но мы лишь потом узнали, что он писатель. Это так странно: Ерофеев и..." 



*      *      *

Уже через год после того, как Ерофеев заявил о себе со страниц "Ами" как власть имеющий, его книга была переведена на добрый десяток языков. Его печатали, переводили и грабили все, кто могли. 

А мы ловили смутные отголоски его похождений. Ерофеев гулял по Москве, как киплинговский кот по крышам. Всех шокируя, всем импонируя. То там, то здесь возникая на один миг, чтобы исчезнуть навеки. Казалось, что его, как Агасфера, влечет куда-то непреодолимая сила. Прочь от семьи, прочь от людей, прочь от литературы. 

Гойя как-то обронил с восхитительной дерзостью, что даже самая благополучнейшая из жизней "это такая тоска". Жизнь Ерофеева – добровольного изгоя, бродяги – не укладывается ни в какие рамки. Кажется, что человек этот – вне времени и пространства. Да так оно, впрочем, и есть. 

Герой поэмы "Москва – Петушки" не существует в реалиях нашего измерения. Окружающие нас реалии превращаются в форму его самосознания и трансформируются в ней. Но ведь "Москва – Петушки" это тот классический случай, когда герой и автор слиты воедино. Я почти уверен, что творение Ерофеева сложилось в его душе не как сочетание идей и образов, а как единое целое. Ему оставалось только выплеснуть наружу свой шедевр. 

Сразу оговоримся, что термин этот уместен лишь когда творцу удается создать в искусстве новую – неожиданную и небывалую – форму существования. 

Ерофееву удалось, и это стало его проклятием. Автор "Москва – Петушки" превратился в его злейшего врага – в этом смысле Левин был прав. Венедикт Ерофеев разработал одну-единственную идею – но она вместила в себя все остальные. Написанная им вещь оказалось настолько совершенной, что в дальнейшем обрекала его только на подражание самому себе. Венедикт еще пробовал бороться с этим наваждением – менял жанры, и даже не без успеха, но пора уже признать, что в литературе он останется